Эмигранты последней, может, литературной страны первыми столкнулись с этим новым миром, отведшим место словесности в комфортных резервациях и службе сервиса, — и многие стушевались. Слишком много проблем доводилось решать им одновременно. Требовалось не меньше усилий, чем начать писать после революции, — здесь говорится «после Освенцима». Изменились не просто формы жизни, кто-то вынул черт-те где какую-то пробку, и утекли ценности, — нечто гораздо более неосязаемое. Мало кто просто посмел открыть глаза, дать себе шанс измениться, а не просто перемениться, приспособиться. Температура оказалась сбита, — фармакопея здесь отменная.
Кто принялся врать и выдумывать все; кто лизнул — и обиделся, когда не поняли; кто, поджав губы, продолжил делать то немногое, что умел, не слыша уже самого себя, не понимая, что вневременной тон 70-х — его высшее достижение — невыносимо фальшиво дребезжит в изменившейся атмосфере и должен быть приравнен к порче воздуха в общественном месте; кто обозлился и написал — семьдесят лет спустя — первый по-настоящему пролетарский роман; кто допился и с криками «мясо!» ловит чертей на столе, или идет по Берлину в одном ботинке; кто обрадовался, издал ослиное ржание и принялся в умоисступлении лягать поскользнувшееся на шкурке от банана Слово . Гандикап и допинг получили честные «бытовики» и анекдотисты. Литература вернулась в исходную точку.
Тяжело видеть перемещенные на Запад драгоценные оптические и версификационные приборы, расстроившиеся при транспортировке гироскопы и барометры, — расфокусированные, с ослабленной нитью, продолжающие неизменно показывать «ясно», — попадаются отрывки каких-то отчетов и неслыханных прогнозов, строчки, явно выпущенные в «десятку», но, под действием какой-то отклоняющей силы, вновь и вновь уходящие в «молоко». Если так пойдет дальше, можно будет в скором времени забивать ими гвозди — или держать на каминной полке, как старинные безделушки.
Есть зоны умолчания у каждого. Каждый несет на себе рубец травмы и прячет его от посторонних глаз, пытаясь заглушить в себе тот неоспоримый факт, что литература питается «энергией несчастья». Пушкин, Гоголь, Джойс — это же настолько перед глазами! — все из интерната. Девять лет у Гоголя текло из ушей. Младший его брат просто умер на второй год — не захотел больше.
Все люди, и больно всем. Каждый пытается обложиться подушками, как в соллогубовском «Тарантасе», — путь неблизкий. Кто ловит среди ночи в немецкой общаге шаги запоздалой любви, — плохо спят здесь все; кто не расстается ни утром, ни вечером с бутылкой клошарского вина, — здесь не Америка, пить можно на улицах; кто с ненавистью глядит на молчащий телефон или, наоборот, сам часами висит на нем, — а это стоит; кто друг всех и вся — и тем и интересен; кто работает безостановочно, как кролик жует, боясь приостановиться; кто путешествует, если есть деньги, забираясь в самые медвежьи углы Европы; кто заблудился, будто ток в компьютере, и капризничает — потому что где я сам, как не в прихотях? — кто ругается и жалуется одновременно: «Да, я чиновник, ношу нарукавники, — но почему я должен читать его стихи?? Разве это не жестоко?!»
Будто в шахматах: кельнская, франкфуртская, эрфуртская защита. Кто бил когда-то на родине гусей веслом, здесь выдергивает за шею лебедей из Цюрихского озера, — твой друг, надувший, словно резиновую камеру, свой английский язык и весело, как хэлловин, катящий его по жизни, давя всех встречных и поперечных:
— Ну почему я должен учить здесь немецкий язык, ходить на курсы? Меня и так все понимают. Они же сами не разговаривают по-немецки. Это абсурд — учить немецкий в Швейцарии, где все говорят на диалекте. А у меня калифорнийский акцент, — меня здесь все понимают.
Правду говоря, и немцы и англичане охотнее готовы простить тебе твой буквальный почти «английский», чем напрягаться, пытаясь совладать с его богато интонированным «калифорнийским». Было и остается несколько звуков в английском, которые тебе всегда почему-то было стыдно произнести. Интересно, однако, было бы побывать в той веселой стране, где все разговаривают с «калифорнийским акцентом».
Твой друг сейчас меньше похож на Пушкина, скорее — на бесшабашного прикалывающегося негра, серьезного ровно настолько, чтобы не покатиться от хохота на роликах по тротуару,
а то — на немолодого еврея,
а то — на отдувающуюся голову Борея со старинных географических карт.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу