5
Тем временем расстриге поддались Путивль, Комарицкая волость и волость Кромы. Однако Фёдор ничего о том не ведал — погоняя лошадей кнутом, в который вплетена была девичья коса, он привёз жену в Побудкино, и на долгий месяц белый свет сошёлся клином для него на пылкой озорнице Ольге — в силу естественной склонности она угождала ему всеми отверстиями своего тела и даже частью отверстий души, но делала это с такой искусной невинностью, что Фёдору казалось, будто он сам изобретает все эти отважные хитросплетения и упоительные проникновения. Двадцать три ночи, забыв о святой четыредесятнице, молодые не знали покоя, прерывая неистовые ласки лишь затем, чтобы подкрепиться молоком и шепталой — шемаханскими сушёными персиками, а когда наконец, убитые любовью, они затихли в одной постели и разошлись каждый по своим снам, то в полдень, пробудившись, нашли в глазах друг друга холодный ужас. Всю ночь во сне Норушкин пребывал в объятиях звероподобной Марфы Мшарь, которая всякий раз, как только он был готов излиться, сажала ему на мошонку налитого болью шершня. Ольге же снилось, что она в тягости, что лоно её разверзается и выходит из него на свет волосатое чудовище с четырьмя рядами зубов, смоляными глазами и чёрным раздвоенным языком.
Встав с постели, Фёдор первым делом отправился в самую дальнюю часть дома, где в холодном чулане с потайным замком стоял хрустальный гроб, о существовании которого его молодая жена ничего не знала. Марфа Мшарь, так и не поменявшая после поцелуя Фёдора своего ужасного облика, пребывала с ребёнком на положенном месте. В недоумении отжав насквозь пропотевшие чулки, Норушкин запер дверь и приказал закладывать сани.
Вокруг шумели наполненные лёгким ветром сосны, дынным светом светило солнце, под полозьями поскрипывал снег, лошади фыркали на крепком морозце, а Фёдор сидел в санях, укрывшись шкурой белого медведя, и, исторгая заиндевелый дух из могучей груди, слышал в своей голове странный подспудный гул, как будто кто-то говорил с ним под водой или сквозь толщу залитого в его уши воска.
Примчавшись в Ступино, где стояла крытая белым железом каменная церковь Вознесения, устроенная греком Арсением, архиепископом Елассонским так, что эхо в ней отзывалось только на мужской голос, Норушкин распорядился отслужить панихиду по девице Анне, а её некрещёного сына наказал батюшке включить в поминальную молитву. Поп в Ступине был знатный: росту в нём — сажень, борода до пупа, плечи под рясой как булыганы, на игрищах, смеясь, крестился двухпудовой гирей, а слово его было так крепко, что било грешника в лоб, словно конь подкованным копытом. Когда треба была справлена (за княжескую плату отслужили вмиг и с усердием — усы и борода у Фёдора даже не успели оттаять), Норушкин немедля отбыл обратно в Побудкино. Там он повелел доверенному холопу, уже изрядно поднаторевшему в шельмоватом балаганном промысле, собираться в путь и, взяв себе помощников, отправляться с хрустальным гробом в Ливонию, куда не простиралась тень белого клобука Новгородского владыки. На этот раз Фёдора не заботил прибыток — он просто решил отослать уродов подальше, чтобы забыть их целиком, без остатка, полагая, что вблизи они способны исподволь впечатлять человека, застигая его врасплох в безвольную минуту сна.
Однако следующей ночью он вновь очутился в жестоких объятиях Марфы Мшарь, а Ольга вновь рожала чудовище. Так продолжалось целую неделю, в конце которой, на святого Вонифация, врачевателя беспросыпных пьяниц, Норушкин запил, желая одурачить сон беспамятством, а у Ольги забился на левом веке живчик, ибо она поняла, что и вправду беременна.
Но дьявольский шершень пробивал жалом даже пелену густого хмеля, так что Фёдор в конце концов решил покончить с наваждением в честном поединке, для чего ему необходимо было спуститься в собственный сон во всеоружии — с ясным сознанием, незыблемой верой и твёрдой волей. Кроме того, если за собой он ещё мог с сомнением предположить какую-то вину, то его молодая жена, чреватая его ребёнком, явно страдала безвинно, с чем благородный Норушкин смириться был не в силах по самой своей природе.
Три с половиной месяца Фёдор учился, бодрствуя разумом, погружаться в сон. Как ныряльщик, ухая в воду, набирает грудью воздух и останавливает дыхание, так он весь день копил под веками бдение, чтобы потом в подглазных мешках пронести его по ту сторону яви — тайком от незримых стражей междумирья, хозяев самой неподкупной на свете таможни, которые, коль скоро изловят кого с недозволенной кладью, непременно отправят обратно в явь, отобрав рассудок и нагрузив до скончания лет бедолагу околесицей диких сновидений. Но если обманывать стражей Норушкин наловчился к Сретению, то ему никак не удавалось скопить необходимую меру ясномыслия — оно всякий раз истаивало в дрёме ещё до появления суккуба. За время его тяжкой выучки Ольга округлилась, начала беспрестанно кричать ночами и стала забывать за едой открывать рот, отчего вставала из-за стола голодной, а у самого Норушкина погасли в болотных глазах искры, окостенели скулы, так что он мог бы колоть ими сахар, и накалился в голове невнятный гул.
Читать дальше