В заучивании наизусть костей и мускулов я был первым. Musculus zygomaticus major. Musculus zygomaticus minor. Для практической медицины, как сразу же выявилось в Кольмаре, я оказался полностью непригоден.
Тогда, при подготовке „Трехгрошовой оперы“, когда Негер окончательно ушла — за неделю до премьеры, — Ауфрихт в отчаянии притащил какую-то рыжую девицу с набеленным лицом, из тех, что круглые сутки хотят быть в центре внимания. Понятия не имею, где он ее подцепил. Или она его. В Берлине знали, что у него богатый отец. Он гордо заявил, что открыл природный талант, правда без малейшего опыта, зато жутко одаренную, и она теперь будет играть Полли. От этой идеи никто не пришел в восторг, но Ауфрихт как-никак был директор и все финансировал. И мы действительно попробовали ее в одной сцене. Пока дело не дошло до выхода, она держалась нагло, как какая-нибудь обладательница „Оскара“, но стоило ей сделать шаг из-за кулис — и оказалось, что весь природный талант состоял в умении пробиться локтями. Она не знала, как двигаться. Вместо того чтобы говорить текст, она пищала как выпавший из гнезда птенец. Не знаю, затащил ли ее Ауфрихт в постель, но роль она так и не получила.
Приблизительно таков был и я в качестве врача. Теоретически я знал много, но когда нужно было это применить, не спасли никакие учебники. Можно пересмотреть под микроскопом миллион кровяных телец. Но это не поможет, когда она, ярко-красная, хлещет из артерии.
Прибавить к этому мою природную неловкость. Я всю жизнь был „творожьей башкой“. Из двух левых рук не получится хирургических пальцев только потому, что ты без запинки можешь сказать articulatio femoropatellaris . Я спасовал уже на самых простых задачах. Когда необходимо было удалить из простреленной ноги железный осколок, я так неловко ковырялся в ране, что любой санитар при носилках сделал бы это лучше. И делал. Там был один, жестянщик по профессии, который иногда говорил:
— Дозвольте-ка мне, господин доктор.
Я был ему за это благодарен.
Самой большой проблемой были не мои руки, а моя голова. Несмотря на окопы во Фландрии, я еще не сконструировал разделительную стенку, эту внутреннюю стеклянную перегородку, за которую можно спрятаться. С некоторыми вещами можно управиться, только если рассматривать их дистанцированно, как будто это картинка на экране, а сам ты — лишь дежурный по зрительному залу или киномеханик. Который в полном душевном спокойствии откусывает бутерброд с маслом — ах, бутерброд с маслом! — когда весь зал уже хором всхлипывает.
Сегодня я это умею. Почти всегда. Когда должно было состояться первое представление „Карусели“, а на чердаке, который нам выделил отдел по организации досуга, лежали трупы, я думал только о том, как бы нам успеть вынести их до того, как придут зрители.
В Кольмаре я поначалу еще этого не мог. Я был более живым, чем сейчас, но быть живым бывает больно. Жалость вызывает сострадание. Иногда даже в связи с такими вещами, которые даже не произошли. Полет фантазии. Если раненому больно, я представляю себе еще и дополнительную боль, которую причиню ему своим лечением. И от этого совсем теряюсь.
Слишком маленькая дистанция. Лучший врач, который был у нас в Кольмаре, никогда не хотел знать имя человека, которого разрезал или которому что-нибудь отпиливал. Они были для него лишь простреленный живот или осколочный перелом. После десяти часов у операционного стола он мыл руки, садился есть и говорил только о своем цветнике, который сейчас как раз цветет, и как трудно его жене поддерживать там порядок, поскольку садовника тоже призвали на фронт. Тогда я считал его бесчувственным. А сейчас сам поступаю точно так же.
По-другому нельзя. Иначе не выдержишь.
Слишком долго мне халтурить с пациентами не дали. При первой возможности перевели на другую должность.
— Тут вы много вреда причинить не сможете, — сказали мне.
Место, где я, по мнению начальства, не наделаю много вреда, было типичным для прусской армии и ее бюрократии. Одно из тех учреждений, которые основывают из лучших побуждений и которыми потом так гордятся, что от самодовольства забывают снабдить их самым необходимым. Когда началась окопная война и число солдат с ампутациями становилось все больше, в каждом резервном лазарете открыли так называемое отделение реабилитации. Так это называлось официально. Для людей это был попросту дом калек.
Я должен был его возглавлять, не формально, а практически. Само же должностное лицо — майор из Мюнхена, страдавший тяжелым алкоголизмом. Он приходился седьмой водой на киселе Виттельсбахерам, поэтому уволить его не могли. Его работу должен был делать я. В свои ровно двадцать лет. С четырьмя семестрами на медицинском факультете. Потому что в лазарете легче всего было отказаться именно от моих услуг.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу