Меня Гриша подкупил стержнем от шариковой ручки, которым я написал за него сочинение «Делать жизнь с кого». Гриша хотел — про отца, но тот еще сидел, и я предложил профессора Доуэля. Чтобы не спорить, сошлись на Матросове.
Гриша тоже любил риск. В 10-м классе он отправился в Сибирь с вагоном подпольных маек. На груди у них было написано Harvard, на спине — «Fuck you» с ошибками. В Сибири особо не присматривались, и Гриша вернулся с такой прибылью, что на выпускную фотографию снялся в черных очках. Закончив школу, приобретя диплом и подкупив ОВИР, Махлис уехал в Америку, где так свирепо разбогател, что потерял нужду в работе. Оставшись без дела, Гриша вновь взялся за марки, из-за чего вся его бурная жизнь попала в скобки, содержимое которых можно выкинуть из предложения без особого вреда для его смысла. Экзотика, впрочем, на Грише отыгралась: он женился на китаянке и научился есть палочками фаршированную рыбу.
Китайцы мне тоже нравились. Они казались марсианами, что и не удивительно. Пахомов считал марсианами евреев, Шульман — негров, отец — коммунистов. Каждый населял землю пришельцами, зовя своими лишь тех, кого знал, понимал и ненавидел. Остальные были другими — непредсказуемыми.
Любуясь спящим Геродотом, я часто думаю, что настоящего кота от плюшевого отличает лишь способность к произволу. Мы любим его за свободу воли, включая и злую. Гарантированная добродетель безжизненна. Впрочем, вряд ли бы мы стали держать Геродота, если бы он принялся рассуждать. Людей и без того много. Лишь соблюдая в инакости меру (рассыпая крупу, но не играя в карты), кот отрабатывает свое место у камина.
Китайцы блюли иную меру и были другими радикально. Часто наведываясь к фанзе, я никогда не заставал хозяина дома. Постепенно я привык считать ее своей. Мне так хотелось быть китайцем: не пить молока, не есть горячего и всегда отличать восток от запада. Если бы я был китайцем, я бы спал в горах, писал стихи на скалах, смотрел, как растут сосны. Не страшась перемен, я бы следил, как вещи жмутся к своему корню. Зная концы и начала, я бы любовался превращениями. Собирая листву, я бы учился мнимости ее беспорядка. Говоря с друзьями, сидел бы поодаль. Я бы жил в окружении богов, которые верят в меня больше, чем я в них. Я бы думал редко и не делал ничего такого, чего делать не стоило. И того, что стоило, не делал бы тоже.
Беда в том, что я не знаю, как живут китайцы, хотя догадываюсь, зачем. Единственными китайцами в моей жизни были японцы, но я им об этом не рассказывал. Меня и так прозвали в Токио «любопытным варваром» за то, что я не боялся ездить в метро.
Ближе всех в Японии я сошелся с переводчиком Сагияки-сан, который просил называть его Семой. Широко понимая славистику, он говорил на всех языках — польском, армянском, английском. С японским было сложнее. Это выяснилось, когда он пригласил меня в свой любимый ресторан «Волга», где мы ножом и вилкой ели борщ и искали общий язык.
— Вы не знаете, — льстиво завязывал я беседу, — как пройти на Фудзияму?
— Понятия не имею.
— А сумо? Вы любите сумо, как я?
— Ненавижу.
— Может быть театр? Что вам дороже — но или кабуки??
— Ансамбль Моисеева.
— Тогда — природа: сакура, бонзай, икебана?
Сагияки-сан выпил саке, закусил гречкой и ласково спросил:
— Часто водите хоровод? Давно перечитывали «Задонщину»? Играете в городки? Сын ваш — Еруслан? Жена — Прасковья? Сами вы — пскопской?
— Рязанский, — сказал я, приосанясь, но добавить к этому было нечего, и мы перешли на водку.
Домой мы вернулись друзьями. Распевая русскую народную песню «А я Сибири не боюся», Сагияки-сан с трудом вписывался в изгибы дорожки, огибавшей университетский пруд причудливых очертаний.
— Раньше здесь была усадьба самурая, — объяснил вожатый, — жестокий самодур велел придать водоему очертания иероглифа «кокоро», что означает «сердце».
Я вернулся к пруду на рассвете. Из зеленой воды выглядывали лобастые золотые рыбки. Возле лотосов плавали презервативы. Мне всегда казалось, что экзотика может что-то прибавить, но тут скорее следовало кое-что убрать. И это наводило на мысли.
Полнота мира избыточна. Она заведомо больше того, что мы способны понять. Я бы даже сказал, что по-настоящему мы можем познакомиться лишь со съедобной частью мира. И это значит, что нам не дано вступить в плотский контакт с бОльшей частью Вселенной. Однако чем один предел лучше другого? Разве тайны ночью темнее, чем днем? Скорее — наоборот. Во сне мы путешествуем дальше, молчание вмещает больше слов, и нам часто нравится жить наощупь. Я не завидую слепоглухорожденным, но догадываюсь, что их мир экзотичнее Голливуда. Пахомов, отказывавший себе во всем, кроме пива, утверждал, что только ограничения создают человека.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу