На самом деле он отчаянно скучал, бедный старик, — и особенно сильно как раз по дровам, которые надо было принести, чтобы Маруся не портила руки, по посуде, которую было так хорошо вытирать полотенцем, стоя рядом с женой, — и это было так славно, что даже чистые тарелки постанывали в его руках от удовольствия. Неужели они с Марусей больше не будут проводить вечера вдвоем — тихо, за уютными разговорами, за воспоминаниями, родными и понятными только для них двоих? «Мы сядем в час и встанем в третьем, я с книгою, ты с вышиваньем, и на рассвете не заметим, как целоваться перестанем», — в такт Чалдонову подумал Линдт и тут же отпустил на волю чужие слова, потому что «Осень» будет написана только в сорок девятом году, потому что только в сорок девятом случится все, о чем он старался не думать с восемнадцати лет, с тысяча девятьсот восемнадцатого года, и о чем не переставал думать ежедневно, закрывая глаза, соскальзывая в сон, нет-нет, этого никогда не будет, никогда, именно этого — никогда… Маруся не умрет, все останется по-прежнему, ныне, и присно, и вовеки веков — навсегда.
Но сначала настал июль сорок четвертого. Лето в Энске выдалось невиданно жарким, переспелым, ягодным, и чуть ли не ежедневно из города отбывали назад, домой, слава богу, домой, сотни эвакуированных, а оставшиеся вечерами бродили по оживленным принаряженным улицам, словно пьяные — от непривычного тепла, от запаха пыли и близкой победы, от того, что с хлебом стало совсем хорошо и даже лучше, а из каждого распахнутого окна бархатный с исподу легендарный баритон докладывал, что 3 июля в результате победоносного наступления войсками Третьего и Первого Белорусских фронтов был полностью освобожден город Минск, а 13 июля — город Вильнюс. Правительственные раскаты заглушала «Рита-Рио, Рио-Рита, вновь звучит фокстрот, как хочу, чтоб этот вечер длился целый год!» Под управлением Марека Вебера в знаменитом, прикинувшемся фокстротом пасадобле томились парочки — шерочки с машерочками, конечно, но если зажмурить глаза, так легко было представить себе, что танцуешь не с подружкой, а с единственным, родным, любимым, долгожданным. И они кружились, кружились — постаревшие, измученные, счастливые, не открывая глаз.
Вместо похоронок все чаще приходили письма и телеграммы о том, что встречай четвертого, люблю, целую, тчк — вернее, похоронок не стало меньше, просто добрых вестей раньше не было совсем, а теперь — были, и на счастливиц толпами приходили посмотреть, прикоснуться, будто к чудотворным, мироточащим радостью иконам. Но самое главное — Анеле, Анеле тоже принесли такой листок, и Янкель обещал приехать за ней и детьми в конце июля, тяжелораненый, комиссованный вчистую, но целый, Господи. С руками и ногами. Живой.
Маруся, Валя и очнувшаяся, вынырнувшая из немого небытия Анеле сначала долго голосили над заветным письмом, а потом — так же слаженно и дружно — бросились готовиться к великому дню с пылом, которого не удостаивался ни один императорский триумф. Все в доме, включая детей, драилось и начищалось, Маруся продумывала из пяти хлебов и двух рыбок невиданный обед, а Валя, добыв из потаенных закромов отрез голубого довоенного панбархата, срочно шила Анеле новое платье, в талию, на кокетке, да не вертись, тебе говорю, сердилась она невнятным, полным булавок ртом. Сейчас еще на груди складку заложу. Надо же тебе хоть какой-то перед соорудить, а то скажет твой, что мы тут тебя голодом морили. Валя тихонько всхлипнула, и Анеле, у которой вдруг обнаружились громадные, серо-голубые, вполне панбархатные глаза, легко погладила ее по плечу, отчего обе женщины вдруг обнялись и снова разревелись, мысленно прощая друг другу все, в чем обе не были виноваты.
Это были хорошие слезы — последние хорошие слезы на ближайшие много дней.
Маленький Славик умер двадцатого июля. Янкеля ждали двадцать седьмого, Маруся затеяла варенье и логически следующий из этого пирог, потому Элечку с Исааком отправили в лес, заросший по опушке кустами непродирной, стремительно осыпающейся малины. Трехлетнего Славика им всучили в самый последний момент — чтоб не путался у взрослых под ногами, с наказом смотреть за ним во все глаза, и Элечка с Исааком честно смотрели, потому что Славику удалось сорвать с куста и сунуть в рот одну-единственную ягоду. Всего одну. Но этого хватило.
Наутро его залихорадило, и Валя, крепко отругавшая ноющего капризничающего сына за то, что все у тебя, олуха, не вовремя и не как у людей, не простила себе этой брани до самой смерти. К вечеру Славику стало совсем худо, а через пять дней Маруся уже стояла на коленях возле больничной койки, механическим жутким движением подтыкая одеяльце под медленно застывающее, как будто пластилиновое тельце. Валя сидела в углу, раскачиваясь, будто дервиш, и на каждом выдохе издавая пронзительный, какой-то чаячий крик — не женский и уж точно не человеческий, но она плакала, Господи, плакала. Ей было легче.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу