Мы вышли на улицу. Было тепло и тихо. Лев остановился и взял меня за руку.
— Не злись, милая, — сказал он.
— Все в порядке, — я бессознательно отодвинулась от него, — просто я не люблю, когда люди с идиотическим апломбом судят о том, о чем не имеют представления.
— Ты о Лоле? — спросил он.
Я кивнула.
— Но она все это знает, — Лев равнодушно зевнул. — В семнадцать или, не помню, восемнадцать лет она родила ребенка и не выдержала, сдала его в детский дом.
Выпучив глаза, я смотрела на него.
— Классно!
— Нет, так и есть. — Лев качнулся. — Она — поэтесса, ей это не нужно.
В такси я думала о том, что человеческое падение не знает глубины и нет дна у души, в которой демоны поселились, как черви в черепе покойника, и жарят змей на тлеющих в ней углях порядочности. Лев, скрывающийся от умственно отсталой жены, плодящий детей и бросающий их, Розенблюмка, отказавшаяся от ребенка, чтобы пить водку, кропать стишки о самоотречении любви и ебаться на прожженных бычками редакционных диванах с верстальщиками-металлистами, — эти люди были омерзительны в своем пугливом ханжестве, в подлой попытке объяснить разврат богемным образом жизни и облагородить его вымученной бездельем поэзией. Они смели осуждать нас, и Лев за глаза называл Любу блядью, а меня — хачиковской подстилкой, и, рыдая, целовал крестик в пасхальном исступлении, бросал пятак в поповскую кружку, а под вечер, улыбнувшись на прощание сыну — «нравственному школьнику», бежал, воровато оглядываясь, на свидание с его учительницей рисования.
Я подумала, что нет ничего гаже скрытого, передоновского разврата, к которому неодолимо тяготели все эти сучата из интеллигентских семей: жить с родной сестрой жены, скабрезничать с няней, подло утаивать копейки на подарочек Розенблюмке, лгать и растлевать слабеньких умом малых сих, а потом театрально греметь о своей грешности в подвальном баре Дома журналиста. Я со стыдом вспомнила, что боялась рассказать Льву о своем прошлом, стеснялась своих пороков и так долго не могла понять, что Дауд и я, Люба, Гасан и моя сестра — мы выглядели едва ли не благородно по сравнению с сукой, отдавшей своего ребенка в дом малютки. Мы по крайней мере были честны друг с другом, сразу обозначая свои цели, мы не лгали и не совращали школьниц, мечтавших попасть на радио, мы упоенно предавались похабству, не предъявляя никаких претензий Господу Богу, и, валяясь в постели с арабами, не просили их нацепить ангельские крылышки. Смертными грехами мы баловали лишь друг друга, но никогда в слабовольном ничтожестве не втягивали в свое непотребное бытие хлопающую глазами Валаамову ослицу, какой была жена Льва, и не пытались оправдать свою мерзость близостью к ее чистоте (обусловленной скорее всего кретинизмом).
Домой я вернулась в крайне мрачном расположении духа.
Моя дочь безмятежно спала, а Люба продолжала пьянствовать.
— Я многое могу понять, — сказала она после моего рассказа о Розенблюмке, — в жизни такое бывает, что иногда и убить мало, но у меня в голове не укладывается, как можно бросить своего же ребенка? Просто тварь поганая.
— Мы с тобой — святые, — заключила я. — Мы — ангелы.
— И что, — спросила Люба, помолчав, — ты больше не хочешь с ним общаться?
— Нет, — сказала я.
— Почему ты всегда так легко отступаешь? — с обидой воскликнула Люба. — Твоя сестра трахнула Дауда, и ты в тот же день убегаешь от него. Этот толстозадый сукин сын наебал тебе ребенка, и теперь ты готова растить его одна, а он — пускай бегает, дальше деток делает!
— А что я должна делать? — поинтересовалась я. — Гоняться за ним с ребенком на руках? Звонить жене?
— Кстати! — Любу осенило. — Если все кончено, так, может, позвоним этой козе? Просто чтобы ему нагадить, чтобы ему не так сладенько было.
— Я не буду звонить, — сказала я. — Это маразм. Я буду чувствовать себя любовницей директора винного завода в Сочи, которая думает, что, если позвонит жене директора, то она от него уйдет.
— А я позвоню, — Люба сняла телефонную трубку. — Мне просто интересно, какое говно у нее в башке.
Мне страшно вспомнить, что́ Люба несла этой кудрявой домохозяйке со светлым и простым именем Елена. Целый час я слушала их разговор по параллельной трубке и не могла понять только одного: почему писклявая Елена не пошлет Любу на хуй и не отключит телефон? Люба говорила от моего имени, и, то ли для того, чтобы Елена не уличила ее во лжи, то ли чтобы сильнее ее унизить, она сосредотачивала внимание не на объективной информации (которая, в сущности, исчерпывалась только тем, что Елене изменил муж и завел на стороне ребенка, — больше сказать было нечего), а на комичных привычках Льва, его манере говорить и прочих мелочах, которые она почерпнула от меня, благодаря моей вечной тоске по деталям.
Читать дальше