В Роттенбурге нет геометрии. Зато есть черепица, которая не бывает одинаковой — после обжига она всегда разных оттенков, и стареет она по-разному — зеленеет, покрывается мхом или плесенью. Такая крыша прихотлива, как луг или лес, и повинуется одному Богу.
И еще — скат черепичной крыши должен быть сделан под острым углом, чтобы дождевая вода легко сливалась. И никогда не найти двух крыш, одинаково островерхих. Поэтому если смотреть сверху — с колокольни, ратуши или крепостной стены, — то море крыш сливается в картину, полную контрастных теней, полутонов, ярких пятен. Пейзаж опять-таки прихотливый и причудливый, то есть, говоря по-немецки, романтический.
Не менее роттенбургской черепицы прекрасны бурые с прозеленью старинные кирпичи.
У моих любимых «малых голландцев» есть полотна, на которых тщательно выписанная кирпичная кладка занимает половину картины. Наверное, и они видели в феномене кирпича счастливую гармонию геометрии с анархией, порядка со стихией.
Гармония эта исключительно подходит к бюргерской душе. Она умеренна и постоянна, даже нетленна, потому что несет в себе здоровое мещанское начало. Поэтому и шедевр, в котором она удачнее всего воплотилась, тоже бюргерский. Это купеческий склад, рыночный амбар. Простое сооружение, исчерпывающееся черепичной крышей и кирпичными стенами. Чистота идеи соблюдена благодаря функциональной необходимости. В таком виде амбары пережили века, приобретая с ними замечательную замшелость, чудную патину старости, которую японцы называют печальным очарованием вещей.
Если бы Феллини снимал фильм о Германии, он мог бы начать с панорамы мужской уборной. Такой, какой может похвалиться знаменитая мюнхенская пивная «Хофброй». Издалека шеренга писсуаров похожа на клавиатуру гигантского рояля. И обобщенный немец своей бодрой струей заставляет журчать инструмент в ритме марша.
Ярко горит свет в германской пивной. Люди сидят широко, развалясь. Сюда ведь не забегают на пять минут. Да и одолеть литровую кружку надо умеючи — просунуть большой палец в ручку, а всей ладонью обнять стеклянного мастодонта, как любимую и законно принадлежащую тебе женщину. Любо смотреть, как лихо с этим справляются и спортивные студенты, и плечистые матроны, и их крепкие дети. Но по-настоящему пиво пьют только завсегдатаи. Для них — буролицых, седовласых, в болотного цвета штанишках и шляпах с пером — есть свои орудия производства: именные кружки, хранящиеся в специальных гардеробах с замочками и номерками. Эти люди уже прошли все круги рая и выбрали свой собственный здесь, в «Хофброй», где чувство локтя, где картофельные кнедлики, где музыканты, уложив арбузные животы на колени, извлекают из аккордеонов польки, похожие на марши, вальсы, неотличимые от маршей, и марши сами по себе.
Эта бодрящая атмосфера так захватывает, что иностранцы, отважившиеся посетить мюнхенскую достопримечательность, вливаются в праздник, сами того не замечая. Вот уже притоптывает американская старушка в буклях, и африканец по-баварски хлопает себя по ляжкам, и японцы повели блевать приятеля, не справившегося с германскими масштабами. Да и сам я, поддавшись порыву, поддержал веселье бодрым «ур-ра!».
Все вздрогнуло за нашим дубовым столом. Болотный сторожил дружелюбно принял заслуженную кружку и членораздельно произнес: «Ста-лин-град».
…Да, это не Америка. Тут некому объяснять, что медведи редко заходят на Красную площадь.
Немцы на Руси представляли Европу. «Славяне» — это те, у кого есть слово, кто умеет говорить. «Немцы» — немые. Без языка, иностранцы. И все равно мы похожи. Потому и воевать с немцем можно, что свой человек. И выпить. И подраться. И в лицах у них что-то неправильное — то нос, то уши, то некоторая скособоченность.
В чудном мюнхенском музее «Альте пинакотек» висят десятки старинных немецких полотен, а их прототипы и сегодня пьют пиво в «Хофброй».
Итальянская живопись отпочковалась от фрески. Немцы же шли путем книжного червя — от миниатюры, иллюстрации, сюжета. У них все мелкое, тщательное, скрупулезное. Еще современники поражались выписанным по одному волоскам на «Автопортрете» Дюрера. И в этом характер прекрасной немецкой музы, которая не парит, а бредет.
Дюрер пишет оскорбленную Лукрецию, но, несмотря на порыв сочувствия, не забывает изобразить ночной горшок у нее под кроватью. В этой замечательной будничности — та же поэзия, что и в черепичном раю Роттенбурга.
Читать дальше