— Какой вагон, месье? — спросил носильщик.
— Второй.
Он поднялся на площадку, протянул кондуктору билет и стофранковую купюру — вернейшее средство снискать его благоволение на все время пути — и, когда тот одновременно взял под козырек и согнулся в низком поклоне, дал еще двадцать франков носильщику.
— Благодарю, месье.
— Нет, друг мой. Это я вас благодарю.
Войдя в купе, он запер дверь и отдернул немного занавеску на окне — ровно настолько, чтобы можно было беглым взглядом окинуть перрон. Жандармы, не сдвинувшись с места, продолжали болтать. Не наблюдалось ничего, внушавшего тревогу. Пассажиры прощались, проходили в вагон. Махали платочками несколько монахинь, дама привлекательного вида у дверей обнимала своего спутника. Макс закурил, поудобней устроился на диване. Когда поезд тронулся, поднял глаза на чемодан в багажной сетке. Он думал о письмах, спрятанных за подкладкой. И о том, как бы — пока не избавится от них — остаться в живых и на свободе. Меча Инсунса его мысли уже не занимала.
Боль, понимает Макс, рано или поздно достигает такой степени насыщенности, что сила ее уже не имеет значения. Когда пройден некий предел, становится безразлично — двадцать ударов или сорок. И потому боль причиняют не новые удары, а паузы между ними. Потому что труднее всего вытерпеть не избиение, а те минуты, когда палач останавливается перевести дух. Именно тогда страдающая плоть сбрасывает с себя бесчувственное онемение, которым отвечает на насилие, расслабляется и по-настоящему реагирует на мучительство. К таким результатам приводит все, что предшествовало этому.
— Где записи, Макс? Где тетради?
На этом этапе разговора не на равных — избиение подразумевает и другие послабления социальных ролей — рыжеусый, чьи руки так напоминали щупальца креветки, уже называет его на «ты». Искаженный голос долетает до Макса словно издали — потому что голова его обмотана мокрым полотенцем, которое одновременно не дает дышать, заглушает стоны и позволяет наносить удары, которые не оставляют следов и видимых повреждений на лице. Остальные удары он получает в грудь и живот, а поскольку привязан к стулу, то не может ни уклониться, ни прикрыться. Макс знает, что их наносят длинноволосый и его напарник в кожаном пиджаке: время от времени полотенце снимают, и тогда нечетко — потому что слезы заволакивают глаза — он видит, как эти двое потирают костяшки пальцев, меж тем как третий, рыжеусый, сидит чуть поодаль, наблюдая за происходящим.
— Где записи, Макс? Где тетради?
В очередной раз они срывают полотенце с его головы. Макс жадно хватает воздух ртом, втягивает его до самых легких, хотя от каждого вдоха колющая боль пронизывает каждую клеточку избитого тела. Вот он сумел наконец сфокусировать осоловелые глаза и рассмотреть лицо рыжеусого.
— Записи, — повторяет тот. — Скажи, где ты их прячешь, — и покончим с этим.
— Не знаю… никаких… записей…
Малый в кожаном пиджаке, без команды, словно по собственному почину стремясь внести личный вклад в расследование, неожиданно бьет его кулаком в нижнюю часть живота. Новая волна жгучей боли захлестывает Макса, поднимаясь снизу вверх, разливается по груди, отдается в паху, заставляет бессильно корчиться и извиваться, в тщетных попытках прикрыться — веревками он накрепко прикручен к стулу. Внезапно все тело Макса заливает холодный пот, и спустя несколько секунд, уже в третий раз после того, как все это началось, его тяжко рвет, и горькая желчь течет с подбородка на рубашку. Ударивший смотрит на него с отвращением и поворачивается к рыжеусому, ожидая инструкций.
— Записи, Макс.
Не в силах перевести дыхание, тот лишь мотает головой.
— Глядите-ка… — В голосе рыжего звучит сдержанное удивление. — Дедок проявляет чудеса стойкости… В его-то годы.
Следует новый удар — туда же. Макс бьется в судорогах: кажется, будто что-то острое пронизало ему нутро. И наконец, после нескольких мгновений этой бессловесной муки, кричит, и этот короткий, воющий животный крик приносит некоторое облегчение. На этот раз спазм не завершается рвотой. Макс, уронив голову на грудь, дышит прерывисто и тяжко, страдальчески кривится при каждом вдохе. Трясется в ознобе от того, что холодная испарина, пропитав всю одежду, леденит тело.
— Тетради, Макс. Где тетради?
Он чуть приподнимает голову. Сердце стучит суматошно и неровно, а иногда замирает от одного удара до другого, а потом вновь срывается на неистовую, частую рысь. Он не сомневается, что жить ему осталось несколько минут, и сам удивляется собственному безразличию. Своему ожесточенному смирению. Вот не думал, что это произойдет так, думает он в минуту просветления. Что, оглушенный ударами, он без сопротивления, покорно будет вплывать в полузабытье, повиноваться ему как потоку, уносящему во тьму. Однако это именно так. Когда измученное тело так перемолото болью, смерть сулит прежде всего облегчение, прекращение страданий. Долгожданный отдых. Долгий, последний сон.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу