Так было и сейчас: провалившаяся во мрак, испуганно притихшая за спиной мужа, она проклятой женской плотью чуяла приближение несчастья, беды, несоизмеримой с той, что ей доводилось испытывать, куда более ужасной и чудовищной, и не только для нее и ее семьи, а для всех без изъятия. В ее понимании, на то же указывало нашествие мошкары, похожее на стихийное бедствие. Но ей не дано было прозреть, угадать, в чем проявится грядущая эта беда, и, притихнув, затаившись за спиной мужа, она думала о сестре, вспоминала похороны, от начала и до последней минуты, ибо у нее не было более значительного воспоминания, одновременно печального и торжественного. Конец мира представлялся ей сейчас таким же простым и естественным, как в тот бесчувственно глухой день, и, как в тот день, хотелось, чтобы разверзшаяся земля одним взрывом все обратила в прах и пыль, развеяла по миру живых и мертвых… Трудно сказать, приносило ей это видение страдание или облегчение; просто мука стала для нее облегчением, а облегчение мукой. В особенности с тех пор, как в биографии Раждена Кашели ее существо — и впрямь ничтожно маленькая пылинка — запечатлелось как факт его комсомольской сознательности и отзывчивости, а выбравшаяся из подвала нищая люмпен-пролетариатка породнилась с большими людьми.
Сейчас, прячась за спиной мужа, она думала о своих умерших и в мыслях собирала всех троих, как в общей могиле. «Меня не вмешивайте в это дело. Что случилось после моей смерти, меня не касается», — холодно говорила мать и все пыталась втиснуться, улечься в чемоданчик, с трудом вмещавший кукольно-маленькое тельце ее младшей дочери. «Как живому жить? А умершему уже все равно», — вздыхал отец, с трудом втискивая ноги в ссохшиеся от частой мойки башмаки. В доме было одеяло красного шелка, в него завернули сестричку. Она и впрямь лежала в чемодане, как кукла. И казалось, что ее уносят из дома не для того, чтобы похоронить, а в подарок кому-то. Во всяком случае, так это запомнилось Фефе. Потом они с отцом закрыли чемодан и отправились в долгий и утомительный путь. Несколько раз пересаживались с трамвая на трамвай, пока наконец вагон, чем-то отличающийся от остальных, не довез до отдаленного кладбища. В полупустом вагоне, как казалось Фефе, их чемодан всем бросался в глаза. Он лежал на коленях у отца, Фефе сидела рядом, обеими руками, как за соломинку, ухватясь за его локоть. Она обмирала от страха, представляя, как вдруг кондуктор спросит: «А что у вас в этом чемодане? Ну-ка, покажите». Содержимым чемодана кондуктор не заинтересовался, но потребовал оплатить его провоз, что вызвало у отца взрыв негодования. «Почему я должен покупать лишний билет? Сколько места занимает этот чемоданчик и кому он мешает?!» — кричал он, выкатив глаза и дрожа всем лицом, его нижняя челюсть выстукивала дробь. Пассажиры трамвая смотрели на них. «Мешает, не мешает — не важно. Багаж есть багаж, и провоз надо оплатить!» — настаивал на своем кондуктор. Фефе охватил такой ужас, что она ничего не соображала, только с мольбой шептала отцу — «Папочка, купи билет… ну, купи пожалуйста», но отец не слушал ее, он выяснял отношения с кондуктором: «Совсем совесть потеряли! Ни жалости не осталось, ни чести! Озверели из-за денег, да?» — скандалил он, сверкая глазами и брызгая слюной. Фефе вдруг выхватила чемодан из рук отца и ударила им по голове, после чего умолк не только отец (он на мгновение отключился), но и кондуктор: то ли испугался отчаянной девчонки, то ли сжалился над странными пассажирами, взвинченными, худющими — кожа да кости…
Похоже, отец заранее присмотрел заброшенную могилу, поросшую травой, в которой собирался, не привлекая внимания, похоронить маленькую дочь. Но, как нарочно, рядом с заброшенной могилой кого-то хоронили, и они вынуждены были переждать. Там столпилось довольно много народу, в том числе небольшой хор псаломщиков; один пел с закрытыми глазами, что очень удивило Фефе, хотя прежде ей не доводилось видеть поющих — ни с закрытыми глазами, ни с раскрытыми. Он держал в дрожащей руке летнюю шляпу с дырочками, а платком, зажатым в другой руке, утирал пот со лба, но пот все равно тек струйками. Лицо его полыхало то ли от жары, то ли он был болен. Из полуобвалившейся часовни слышался стук молотка, там каменотесы тесали надгробную плиту; пение и стук не мешали друг другу. Похоже, что псаломщики куда-то опаздывали. Едва допев, они поспешно ушли. Шагали напрямик, не выбирая тропы, какие-то слишком деловые и целеустремленные. Из выгоревшей, пожухлой травы у них на пути гроздьями прыскали кузнечики. Последним шел краснолицый дядька в летней шляпе, на которого обратила внимание Фефе. Он едва волочил ноги. Но прежде чем скрыться за кустами цветущей сирени, вдруг оглянулся и, лукаво улыбаясь, подмигнул Фефе, отчего навсегда запечатлелся в ее памяти…
Читать дальше