Мешком меня завалили в подводу. Сестриц за руки хватаю, в глазах темно. Ездовой как рявкнет:
— Но-о, зараза!
У меня искры из глаз: ох, дернуло! Тужусь, плечо повыше держу, лупит меня телега!
Таня мою голову к себе на колени. Нашептывает что-то, а сил нет принять те слова. За слезами и лица ее не вижу, ее слезами… А у меня, кажись, все слезы от боли повысохли. От каждого ухаба мертвею. Телега — ни пучка соломы. Знай ухабы считает. Любой — в боль. Ох, и дерется, окаянная!..
— Дядя, — прошу, — потише, потише! Возьми с меня что хошь, последнее возьми: едь потише. Да что ж ты, изверг!
А он ожгет взглядом и сопит. Глаза глубоко сидят, голубые и стеклом отсвечивают. Ну не человек, а болячка. «Где ж ты, — думаю, — такой уродился?!»
А тут и кашель вернулся. На каждый вздох захожусь. И все в плече отзывается. Таня жалеет, целует даже… в лоб.
— Горемыка… — И еще шепчет, шепчет, а что — тужусь, а не пойму ни словечка.
Прем навстречу братве, полуторкам, подводам. Тучи от самолетов берегут. Я сжался от боли, молчу. И дядя молчит, махорит и поддает кнутом лошадке, а та дергает!.. Совсем слабну, теряю себя. А колеса наскрипывают, наскрипывают… Гляжу на ездового (он, вражина, бочком сидит; ноги свесил, рожа скушная): что ж такой бесчувственный!.. Поди, старик, но крупной кости, жилистый, лапы по кистям — ну, как у рака клешни, загребущие и, должно быть, сильные. По щекам и верху шеи — разномастная поросль, все больше седая. Сам красный, натертый ветром. Морщины бороздами, а по шее — ну складки и есть. Нет-нет, а утробно, гулко прочистит грудь кашлем и схаркнет…
Не доеду, доконает, вражина. Во весь свет, кажись, дорога. И катим, катим…
Утро водянистое, рыхлое. Мотает меня по телеге. Если б голова не на коленях у Тани — расшиб бы. Уже ко всему безразличный я, даже на муку сил нет. Выжрало меня терпение, уперлось в дно жизни. Да и где она, моя жизнь?
Гаснет память. Кровь за спину натекает, натекает… И уж дороги не помню, бьет боль, бьет…
Только слышу, как из того мира, глухо, сдавленно:
— Торги, дочка.
Кошу глазами: ни заборов, ни сараев — пустые печи на пепелище. Под самым по над лесом три избенки. В березнячке — госпитальные палатки: солидные палатки, с трубами. Дымок синеватый, незаметный. Правильными дровами топят.
Пластом лежу. Жду носилки. Лучше бы не трогали. Помру здесь, в телеге. Без боли помру: спокойно — стоим ведь… Главное — не шевелиться… Руки буду целовать — не трогайте…
В палатке натоплено. Вместо люстры — автомобильная фара. Укол сделали — себя почувствовал. Сижу на операционном столе, удивляюсь: не помер. И без бинтов — голое плечо. Мама родная, разнесло его!.. Спиртом меня обтирают. Имеется, стало быть, еще запас на жизнь. Не весь вычерпан.
— Поесть дайте, — прошу докторов. Губы еле ворочаются.
— Сейчас, сейчас… — обещают.
Их двое — в белых халатах, лопочут не по-нашему, лица за марлевыми повязками, а тут и по нашему стали переговариваться:
— Типичное поражение для разрывной пули.
— Сегодня уже шестой или восьмой с такими поражениями.
— Что творят, мерзавцы!
Говорю:
— Знаю того стрелка-мерзавца: снайпер. Мы его, пиздрика, сняли бы до ночи. Он Хабарова убил, Ваню Щеглова, Борю Голутвина… да в атаку нас подняли. Но Барсуков мне обещал снять его…
Сестра — шприц в рану. Ловко это… иглой… Всю обколола рану.
— Поесть дайте, — прошу ее, — дайте куснуть хлеба! Ну, Христа ради, кусок — и делайте что хотите!
Молчит.
Ясное дело, положено ей молчать. Сама — статная, сиська некрупная, но отчетливая и, сам не знаю почему, уж так под ладонь и просится. И лицо… родное лицо, без лукавства.
Зажмурился: плывут небо, деревья, Таня, грузовики и тот старик-охламон…
Жмусь, вот-вот голову себе зубами продавлю, пот с меня! Это доктора за плечо взялись! Скулю, вою — ну ровно когтями рвут!
— Что ж вы, — кричу, — люди или звери?!
— Ещё укол! — приказывает старший. Глаза сузил на меня.
— Давай, — говорю, — крой меня! Что жалеть? В навоз Мишку Гудкова!
Сестрица — снова за шприц. Сама серьезная, как бы даже вдумчивая; по-новому обколола дыру по краям. Я рычу, но не дергаюсь. Лишь бы худым словом не обмолвиться!.. Господи, а уж легче, ровно гора с плеч…
«Эх, родная, — думаю, — дай-то Бог не спытать тебе моего счастья. Чай, не сседеешь, не сгорбишься…»
Доктора пока не трогают. Расселись на табуретах. Усталые люди. Им бы поспать, сердешным…
Сижу, себя разглядываю. Тощо́й — ну ровно «кризис»! Карикатуры прежде печатали: скелет с косой на плече и подпись — «новый мировой кризис капиталистической системы». Вот и я в таком виде: кости да мослы. А уколы — сонные. Факт, сонные. Похорошело в башке…
Читать дальше