Аполлон перемещался мимо супруги на расстоянии нескольких сантиметров. Воздух, взъерошенный напором его тела, касался Дашиных ресниц, слегка вздымал ей волосы, но Барнаульский чуял, как она сейчас далека от него, и вряд ли имеет смысл вторгаться к ней со своими телячьими восторгами.
Наконец Даша сжалилась над ним и безмятежным голосом позвала к столу, к самовару кипящему.
Аполлон схватил ее за руку.
— Что происходит? Почему ты от меня прячешься? Объясни ради бога…
— Я не прячусь. Наверно, стала менее заметной…
— Почему, почему?
— Успокойся. Ты стал рассеянным. Видишь, я пришиваю молнию к штанам Платоши? Прежде я всегда что-нибудь тебе пришивала. Теперь чаще Платоше. Это закономерно. Тебя стало меньше, потому что от тебя отделился он. Отпочковался. Отсюда и ощущение, будто тебя позабыли…
— Ну что ты такое городишь, девочка?! Учти, с некоторых пор ты мне стала как бы еще дороже…
— Спасибо.
— Верни улыбку, Даша. Не жадничай. И сама улыбнись…
И тут притихший было Платоша торопливо, как-то кубарем, по-щенячьи бросается к матери, лезет, карабкается к ней, стараясь пробиться поближе, бессознательно хватаясь за ее руки, складки платья.
— Мама, мама! — заливаясь слезами, журчит, поскуливает, сопя и захлебываясь, Платоша. — Мамочка дорогая, верни ему эту его… улыбку! Не обижай папу, родненькая! Папа у нас талантливый.
Даша ласково обхватила ребенка, стала запихивать Платошу куда-то себе под шерстяной платок, накинутый на плечи, гладить малышу темные кудряшки на голове, где с каждым днем все явственнее проступали какие-то слишком взрослые, ранние залысины с обеих сторон лба, оставляющие посередине унылый волосяной мысок, говорящий о том, что и он, этот мысок, в недалеком будущем исчезнет.
«Мальчик не по годам серьезен, проницателен», — сжималось у Даши сердце от тоски, от ласки к своему восхитительному уродцу. Бережно, с каким-то невеселым трепетом поцеловала она сыночка в угрюмую головку, прощупала ее губами, как бы ища причину сыновней и своей тревоги. После чего смело и открыто к мужу подошла и, встав на цыпочки, вежливо так и самоотверженно поцеловала его в губы. Тихо и медленно, как перед незначительной разлукой.
Аполлон неуверенно улыбается, вздрагивая, как от удара током.
— Бедный, бедный наш папа. Он потерял улыбку. Только ведь у него ее никогда и не было. Моей пользовался… А мне она тоже теперь ох как нужна. Для сыночка. Для не очень веселого Платошеньки. У меня предложение: давайте мою улыбку разделим на троих? Вот бы славно… Так что и успокойся, Платончик. Не обижу я папу твоего. Просто я… постарела немного. За этот год. И мне сейчас по теории Шишигина, скажем, девяносто лет. По этой теории человеку в одно и то же время разное количество лет можно дать: то меньше, то больше, в зависимости от переживаний. Вот и тебе, Платоша, кровиночка моя, разве дашь полтора-то годика? А все почему? Способность переживать за других — не такая, как вот у остальных. Выдающаяся способность. Кстати, а что Шишигин? Что-нибудь слышно о нем?
— Игнашка с Ингой яхту купили… — слово взял дядя Жора. Растопырил язвительные усики в усмешке колючей, но тут же опомнился, подобрел на глазах, притушив в себе вздыбившуюся энергию, словно вулканчик, передумавший извергать из себя накопившуюся лаву. — Купил, значит, яхту. Ну, естественно, по нашим дачным меркам яхту. Захотелось им так величать свой катерок чумазый, даже краской на обшивке посудины обозначили: «Дупло интеллектуала». И в море вышли. Ну, не в море, а здесь, в Маркизову лужу. Средняя глубина — два с половиной метра. Ну, мотор и заглохни. Ветром и дождем понесло их в Балтийское море. В сторону одной капстраны, которая с нами при Петре Первом в состоянии войны находилась. Ну, их и взяли на абордаж пограничники наши. А затем и на буксир взяли. Они там с Ингой в «Дупле»-то своем полузатопленном так намыкались, натерпелись, так через край хлебнули, что потом их от пограничников оторвать было невозможно, так они с солдатиками обнялись крепко. Особенно философ усердствовал. В открытом-то море сразу всей своей затхлой теории отщепенства ревизию навел…
Затем Даша опять как бы выскользнула у Аполлона из глаз, но это с композитором скорей всего из-за наливки произошло. Озираться он начал, на стуле ерзать и, пожевав кое-как, с помутневшим взором выбежал во двор, потом сел на велосипед и куда-то поехал. Может, и на камушке посидеть поплакать.
— Что у тебя с этим… Рыбкиным? — решил наконец Георгий откровенно с сестрой на щекотливую тему поговорить. — Нелады у вас? Или раскусила ты его?
Читать дальше