В шесть часов вечера небо заволновалось бегущими тучами, став враждебным, властно зовущим людей поскорее вернуться в свои дома. Вновь забурлили волны, разбиваясь о скалы, и я с удивлением осознал, что за весь день не слышал с моря ни единого звука.
— Папа, мы возвращаемся домой, — тихо сказала Фиона.
— Вы успели закончить, господин Ганнибал?
— Почти. Дома мне помогут завершить картину мои воспоминания. Ну, а что вы об этом думаете, дорогой Адам?
— Я провел самый прекрасный день в своей жизни. И для меня непостижимо, как вам удается рисовать невидимое.
— Это — единственное, что заслуживает кисти художника. Невидимое и бесконечное. К чему рисовать то, что имеет контуры во времени и пространстве?
— Как вы научились улавливать прозрачное и эфемерное и переносить его на грубый холст? — спросил я, всматриваясь в картину.
— Нужен шум, чтобы услышать тишину.
Фиона сложила стул, который я вернул ей, и собрала кисти и краски отца. Тот с искренней симпатией смотрел на меня.
— Приходите, когда захотите, молодой человек. Ваше присутствие весьма приятное, поскольку душевное и внимательное. Не правда ли, Фиона?
— Вы нас нисколько не стесняете. Приходите.
— И потом, у вас очень красивый голос. Как ты считаешь, Фиона?
— А еще очень интересные глаза.
С этими словами они удалились. Фиона поддерживала за руку старика, который с трудом шагал по песку.
Я не мог прийти в себя от потрясения. Мои глаза, мой голос, мой задор: им понравилось лишь то, что принадлежало мне, моему предыдущему я. Они пренебрегли титанической работой Зевса-Питера-Ламы. Как это было возможно?
17
Я вспоминаю о днях, что последовали за встречей на пляже, как о весенних солнечных лучах, ворвавшихся в угрюмую холодную зиму Во мне рождалось нечто сильное и новое, доселе неведомое мне.
Каждое утро, выбросив в умывальник чудодейственные пилюли Зевса, я выскакивал в сад и, перебравшись через стену, охранявшую Омбрилик от любопытных глаз, бежал к пляжу.
Каждый раз я находил теплый прием у Фионы и ее отца. Он неизменно одаривал меня своей широкой улыбкой, возвращавшей ему молодость, — слегка растерянной улыбкой, в которой открывалась вся его душа, улыбкой, веявшей силой, за которой угадывалась какая-то непонятная безысходность. Фиона менее экспансивно выражала свои чувства, но ее предусмотрительность и внимательность дышали настоящим благородством. Частенько, когда в ее работе ассистентки художника выдавалась свободная минутка, ее взгляд задерживался на мне. Я же отвечал ей взглядом, в котором было легко прочесть восхищение. Мне доставало огромное наслаждение наблюдать за этой высокой гибкой женщиной, за ее рыже-красными волосами, заплетенными в длинные косы, ниспадавшими на прекрасную стройную спину.
— Достаточно одного взгляда на вас, чтобы окружающий пейзаж превратился в ирландское побережье, — тихо сказал я ей однажды на ухо.
— Моя мать была ирландкой, — покраснев, так же тихо ответила она.
У нее была маленькая высокая грудь, но прелестные округлости были довольно широкими для такой худенькой женщины. Они особенно выделялись, заставляя волновать мое воображение, когда она двигалась в своем простом и в то же время элегантном холщовом платье. Естественная, мечтательная, смешливая, все свое время проводившая за тем, чтобы помогать отцу или наблюдать за ним, она, казалось, не осознавала своей красоты.
Между отцом и дочерью существовала та солидарность, которая отличает взрослых людей, хоть и разных, но полностью понимающих друг друга. Им не нужно было даже разговаривать, чтобы найти общий язык: один едва начинал жест, как другой уже его заканчивал.
Когда я сидел вдали от них, в своей комнате в Омбрилике, меня переполняли вопросы, которые я хотел бы задать им: «Вы заметили, каким образом я создан?», «Почему вы никогда об этом не говорите?», «Почему вы так быстро приняли меня в свою компанию, ни разу ни о чем не спросив?», «Вы знаете, что я живу у художника?», «Что я тоже произведение искусства, как и ваши картины?». Однако, как только я оказывался среди своих новых друзей, эти мысли сами по себе испарялись, — мне было просто хорошо.
— Этот витаминный коктейль решительно идет тебе на пользу, — с удовольствием заметил Зевс-Питер-Лама, убедившись, что я бесповоротно бросил пить. — Ты будешь блистать в Токио.
Мне, однако, нисколько не хотелось пропускать ежедневные встречи на пляже.
И вот в последний день перед отъездом, в самую последнюю минуту я нашел в себе мужество заговорить. Ганнибал заканчивал свою очередную картину. Она была бесподобна: с холста на меня дул мощный поток воздуха, тот ветер, что хлещет по парусам, тот ветер, стремительный, резкий, могучий, который несет вас через океан на другой край земли. А ведь мы лишь ранним утром на несколько мгновений почувствовали будораживший порыв ветра, который художнику удалось уловить и перенести на холст.
Читать дальше