В заключение приведем высказывание о Восьмеричном Пути Т.-В. Рис-Дэвидса, одного из самых выдающихся индологов, исследователя, издателя и переводчика текстов Палийского канона. Отвечая на обвинения в излишней приверженности буддизму, ученый писал: «Буддист я или нет, но, основательно изучив все мировые религии, я не нашел ничего совершеннее и прекраснее в этическом отношении, чем Благородный Восьмеричный Путь Будды, и я был счастлив всю жизнь следовать им».
№ 1–5. Приехала в родную Софиевку — и не узнала села. Народу — почти никого, ветер гуляет, собаки да ободранный бычок уныло бродят по улице, хаты тоже невеселы, небелены-немазаны, понурились, как кресты на погосте.
Пошла в поле. Солнце палит, бабы стоят раком, буряки полют, даже не обернулись на ее приветствие. Рвут остервенело траву руками, закутавшись до глаз косынками, и молчат. Пошла обратно в село. Встретила у лавки деда Коробка, тот сидел и садил махру на крыльце, спросила, как и что. Тот только рукой махнул. Скот весь повымер, какой не отобрали да не порезали, засуха, есть нечего, хлеб как глина, на глазах разваливается. Бычка велели выкормить и сдать — а какая кормежка? Собаки вон за ним бродят, ждут, когда тот падет. Сушь, крышу вон доедаем — дед махнул на свою хату. Потом в яму.
— Вот те и нова власть! — плюнул в сердцах Коробок. — Кака така новая, на старую Богу молимся. Да и Бог нас забыл! — И пошел в дом, не попрощавшись, чертыхаясь и плюя.
Посидела она у своей хаты у ворот, но заходить не захотелось: двери у дома сняты, солому с крыши свели, окна заколочены. Вишни и яблони порубленные лежат, уж не первый, должно быть, год — высохли, как будылья. Пересчитала она деньги — как раз на обратный путь, если не шибко в дороге живот уважать. Да и пальто можно продать, если что. Подхватилась — и тут же пехом двадцать верст назад отмахала, а ночью — домой, на Урал. Удивилась про себя, что тот суровый дальний край домом назвала, но, как ни крути, дом и крыша над головой, и работа там, и родные в земле. Больше заклялась сюда возвращаться, делать здесь было нечего. И печали — ничуть, все чужое. Прошла родина.
Приехала домой и, теперь гордая, с паспортом, пошла в детдом и устроилась воспитательницей. Не то чтоб шибко эта работа нравилась, а так, паспорт свой попробовать. Но и детей любила, все вспоминала братьев и сестру Груню, как та просила перед смертью чего-нибудь хлебного, хотя б ржаной соломы. Вот если бы их сюда с собой взять.
Звали ее теперь по отчеству, Васильевной: уважали, и срок подступил. С детей спрашивала, но и жалела их, старалась лучше накормить, внимательно следила за кухольными, чтоб всегда до нормы докладывали. Рожков вышел на пенсию, но жил тут же, при детдоме во флигеле, родных у него не было. Обедал теперь не на кухне, а вместе с воспитанниками, и те старика подкармливали, жалели. Марина ему зла не помнила.
Эти годы перед войной — самые у нее счастливые: и любовь была, и работа хорошая, и жили сытно. Летом заготавливали с ребятами дрова, работали на совхозных полях, косили сено. Зимой учились и работали в слесарных мастерских. Она училась вместе с ними, не отставала. Бывало, всю ночь зубрит географию или стихотворение, чтобы утром с ребят спросить как следует — ее группа всегда в передовиках считалась. Ходили группой в кино, пели песни, играли в футбол. Старую материну прялку тоже нашла в каптерке и попросила детдомовского столяра Валерьяна Сергеича отремонтировать ее — она была дорога ей как память. Нашлась и глиняная кринка — повара в ней держали соль. Марина забрала ее к себе в комнату и ставила в нее цветы. Вещи жили упорнее людей, крепче цеплялись за жизнь. И было удивительно в этом текучем, бьющемся, постоянно меняющемся мире, как была прочна, неизменна его вещественная сторона: те же столы, стулья, кровати, одеяла, даже краска после ремонта оставалась той же, другой не красили. Дети вырастали, уходили, приходили новые, шли месяцы, годы, а вот длинный хлеборезный нож оставался тем же, разве чуть изнашивался, или доска, на которой резали хлеб, становилась тоньше, да насечек, морщин времени, становилось на ней больше. А в остальном все по-прежнему. Старые часы шли не останавливаясь. Портрет висел. Цветочные горшки, посуду, ложки нельзя было, казалось, даже насильно изъять из этого мира или уничтожить — они все равно бы вернулись под родную крышу целыми и невредимыми. Дом, который не мог стать родным людям, становился родным вещам — и тем охотнее, чем охотнее оставляли его люди. Казалось, дом существует лишь для того, чтобы в нем существовало время, и все равно, через кого оно будет течь — через людей или через предметы и вещи. Вещи его хранили прочнее.
Читать дальше