Работа была нетяжелая, по ее понятиям даже женская, легкая: возить на лошадях руду. Одна беда: темно да с потолка капает. Как дома клеенкой до ног ни обертывалась, мокрая до нитки поднималась из шахты все равно.
Небольшой конный двор, на двенадцать лошадей, прямо там, под землей, и находился. Лошади, хмурые, как-то бессильно злые, безответные (иногда на кнут и узду все же огрызались), здесь, под землей, и рождались: жеребца Грума, жившего в конюшне у рудоподьема, к ним по мере надобности доставляли вниз. Поднимались лошади на свет божий только раз в своей короткой жизни, чтобы отправиться на живодерню. Марина их со своей напарницей Оксаной, тоже высланной, обихаживала, кормила-поила, запрягала в пару и подавала подводу к руде. Запрягали в вагонетку, к которой были приделаны железные, из труб, оглобли, и ехали в забой. Грузили шахтеры. Пока грузились, они перепрягали лошадей, ставили впереди вагонетки и ехали обратно. Было темно, скользко, сыро, непрестанная капель неслась сверху, как дождь, на оглоблях раскачивался фонарь. Взяв лошадей под уздцы, они шли, пробираясь под мрачными сводами, то и дело спотыкаясь, шарахаясь от сорвавшегося бута, счищая с путей руду. Отдав груженую вагонетку, брали новую и шли грузиться опять. Работали посменно. Люди ничего, успевали отдохнуть, но лошади таскали вагонетки почти без перерыва и, хотя кормили их хорошо, быстро вырабатывались.
Заимела наконец и Марина свою крышу над головой. Жила в мужском рабочем общежитии, в комнате со своей напарницей Оксаной. Подруга в общежитии бывала редко — снимала где-то комнату со своим кавалером Толей, тоже выселенцем, и в общежитие заходила только переодеться. В общежитии было хорошо, тихо, шахтеры пропадали на стадионе, на гуляньях, в клубах, только в получку сидели по комнатам и пили, иногда угрюмо ломились к ней, просили открыть, что-то надо было сказать. Она сидела и тряслась от страха над своим вышиваньем, готовая выпрыгнуть в окно их двухэтажного барака…
Платили тоже хорошо — на сытную мясную и хлебную еду хватало. Да и обнову себе каждый месяц, считай, справляла: то туфли, то платье из крепдешина, то что-нибудь из дорогого в золотовском магазине белья. Огородик себе с Оксаной недалеко от шахты раскорчевали: картошка, моркошка, витамины. Но пошла вдруг по телу какая-то непонятная слабость, водянистая бледность, въевшаяся под глаза каменная сыпь. Все одолевала простуда, чирьи, открылись женские немочи. Как ни хотела сбежать с шахты, но идти больше было некуда, паспорта не давали и на поверхность, на откатку руды, тоже, как они с Оксаной ни просили, не переводили. Выучиться на какую-нибудь другую работу здесь же, при шахте, хоть бы на сварщиц, тоже не давали. Написали они тогда письмо в Москву, аж самой товарищу Крупской, с жалобами на их хорошую жизнь и с просьбой послать их на Украину, хотя бы и тоже в шахту, если такая найдется. Посоветовавшись, они приписали еще для верности внизу: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — и, не дыша, запечатали письмо. В воскресенье поехали вместе в соседний город, отправили послание и со страхом стали ждать, что им за это будет.
Ждали-ждали, ничего нет. Оксана скоро вышла за своего кузнеца замуж и про письмо забыла, хотя мечтать об Украине не переставала. С шахты ее, беременную на шестом месяце, все-таки отпустили, и она совсем съехала из общежития. Дали Марине другую напарницу, опять выселенку, Липу, у которой был больной отец и младшая сестра в городе. Она сама напросилась в шахту, чтоб зарабатывать побольше и содержать их, старого да малого, на свои труды. Снимала для них комнату в доме сумасшедшего старика Вершинина, бывшего прежде начальником прииска, но допустившего на драге пожар и отмотавшего за то положенный срок. Сама она жила в общежитии с Мариной, чтобы было поближе к шахте.
Так и сдружились под землей, на досуге редко бывали вместе, зато за работой вникли друг в друга душа в душу. Но скоро пришлось расстаться и с Липой. Раз как-то летом спустился к ним в шахту ветеринар и выбраковал у них сразу несколько лошадей. Сопровождать лошадей на живодерню наказали Марине, а чтоб допрежь ножа скоты не ослепли, приказали надеть им на головы мешки.
Выдавали лошадей по очереди, а последним подняли Добрика с Мариной. Добрик сначала упирался, не хотел входить в клеть, зло щерясь желтыми зубами и роняя слюну на железный пол. Когда Марина надела ему на голову мешок, он покорно пошел за нею, прядая в мешке удивленными ушами. Пока Марина выправляла в конторе на скотобойню бумагу, лошади, сгрудившись, стояли на солнце у копра и вслушивались сквозь слепоту мешков в незнакомые ощущения и звуки: не сдавленный каменной толщей просторный людской говор, мушиный зуд, льющийся откуда-то сверху, как из большого фонаря, благодатный свет. Скотобойня была далеко за городом. Марина взяла за веревку Добрика и повела его за собой. Другие лошади вслепую пошли за ними.
Читать дальше