Все женщины хотели рожать непременно у Серденко, пожилого доктора с седыми руками, помогавшего роженицам уговором, лаской. Говорили, что ему не повезло с женой. Гуляла. Он был известный в У. врач. В его смене всегда все проходило благополучно и всегда рождалось больше, чем у других врачей, детей, почему-то чаще мальчиков. Роженицы ждали его дежурства, хотели непременно у него, изготавливались к его дежурству, плод тоже замирал, послушный желанию матери, — и добрые длиннопалые, как у пианиста, руки Ивана Ивановича принимали очередного малыша.
Но Лиде не повезло. Как ни старалась родить у Серденко, не получалось. Сначала Иван Иванович болел, и она пропустила, потом Настя (что это будет Настя, она не сомневалась) не захотела, потом было уже поздно ждать Серденко, и она родила у Ноли.
Молодой двадцатипятилетний врач Ноля, грубо красивый брюнет с золотой печаткой на мизинце, внезапный, как смерч, появлялся в палате и орал на них:
— Как лежите?! Чего едите?! Кто разрешил?! — и отбирал у них книги, фотографии, запрещенную еду, больно бил их по ногам ремешком, если они высовывались из-под одеяла.
Грубо и непристойно шутил, когда они мучились, стонали:
— Замолчите, не орите! С мужиками знали как играться, теперь мамочек зовете! Спали-то не с мамочками!
— Арнольд Павлович, если б вы знали, как больно, терпеть нельзя! — едва сдерживая слезы, жаловалась роженица.
— Да рожал я, рожал! — насмешливо щурился Ноля. — Помню, в первый раз так мучился, так мучился! Ну ничего, братва, терпите, когда девками быть не захотели. — И уплывал в коридор, забавляться с сестричками.
Наступила очередь Лиды. Настя страшно мучила ее; закусив простыню, Лида едва сдерживалась от криков, глухо стонала, потом стон перешел в сплошной вопль, и подбежавший Ноля больно щипал ей ухо и шипел:
— Замолчи, не ори! Или заткну рот! Подушкой!
Это был его метод.
За марлевой повязкой его глаза казались добрыми и очень похожими на глаза Степы, и это ей было странно сквозь клокотанье боли, грубые окрики врача. Она вцепилась ему в руки, ища спасения от вновь приближающейся красной волны, а он грубо высвободился от ее рук, ее мольбы. Волосы ее, длинные, густые, схваченные тугой больничной косынкой, вдруг стали мешать ей, и она вспомнила, как мама говорила ей, что, по народному поверью, чтобы легко родить, нужно освободить голову, распустить волосы, и она все старалась в беспамятстве сорвать косынку, иногда ей удавалось это, и тогда врач, зло ругаясь сквозь зубы, снова натаскивал ей косынку на голову, и освободившаяся было боль погружалась в нее снова. Она снова тянула руку к косынке, а Ноля опять шипел и бил ее по рукам, обещал связать ее и приказал старой акушерке Ане держать ее голову, и та держала. Но когда пришла пора, Аня все-таки незаметно столкнула косынку с Лиды, ненавистно-крахмальную, ненавистно-белую, Ноля заскрипел зубами, а ей вдруг стало легко и свободно, когда ее широкие волосы рассыпались по подушке, а Ноля сорвал повязку и ушел.
Родилась Настя, молча, и, даже когда Аня пошлепала девочку, она, едва пискнув, сморщилась, но не заплакала. А потом громко закричала, и ее унесли.
И Лида заплакала тоже. И так плакала несколько дней, сама не зная отчего. Опять было ощущение, как тогда, со Степой, чего-то навсегда свершившегося, главного, разделившего ее жизнь пополам. Опустился и поднялся нож жизни, разъял ее надвое, и их стало двое.
— Эх ты, кроха, — сказал Ноля, принимая роды. — Куда тебе рожать-то, в детсад бы еще ходила. — И промокнул ей салфеткой лоб. Она счастливо закрыла глаза и заснула.
Восемь месяцев Ли Ду колол дрова на монастырском дворе, рыл колодец и выгребал нечистоты. Однажды, когда они чистили сточную канаву, он сказал двум монахам, работавшим с ним:
— Когда очиститесь изнутри, пахнуть перестанет. — Монахи зажимали носы и отворачивались.
Монахи злобно посмотрели на мальчика, а один даже больно толкнул его в бок.
— Ты еще будешь учить нас, молокосос! — возмутились они. — Без году неделя в монастыре, а уже учит!
Они кричали наперебой и чуть не сбросили его в канаву. Монахи отказались работать с ним и донесли о случившемся патриарху.
В другой раз, когда они вышли вчетвером за сбором подаяния в деревню, он глубоко надвинул на глаза свою соломенную шляпу и так ходил по деревне от дома к дому, не проронив ни слова, глядя себе под ноги. Другие монахи во время сбора милостыни громко смеялись и шутили с мирянами, заглядывались на женщин и бранились между собой. Собрав милостыню, они шумно радовались, высмеивали мирян за их глупость и громко чавкали, поедая рис с черносливом. Только Ли Ду молчал и, скромно сидя поодаль, ел свою кашу. Это рассердило монахов.
Читать дальше