Унесло куда-то и Финифатьева. Он его звал, звал, вроде вот где-то рядом друг сердечный, но сыпучий, круглый его говорок едва слышен. «А-а-а, – догадывается Булдаков, – он же в норке, дед-то, в земле, из земли и слышно глухо. Де-э-э-эд! Де-э-э-ээд!» – склеившимися от крови губами звал Булдаков. Финифатьев все отбегал, отбегал, куда-то звал, манил друга своего, брата нероженого… «А-а, – догадывается Булдаков, он же раненый, ему меня не утащить, он от природы запердыш, а тут эвон какое туловище выдурело!… Вот и зовет он, вот и манит, – хи-ытрый дед, ох, хитрый!…»
Булдаков выбился к реке, уперся в воду руками, пощупал недоверчиво и уронил в нее лицо, и, если бы мог видеть, обнаружил бы, как красно клубится вокруг его головы вода, вымывая с губ, изо рта, из ноздрей, из ушей кровь, с бурой коростой сросшихся волос, которые так же, как и ногти, росли на плацдарме не по дням, а по часам – питанье им шло обильно: земля, пыль, пот. Горячая плита, по которой полз раненый, слепо натыкаясь на комки глины, скосы, вымоины, камни, горячая плита под ним постепенно остывала. Он перестал звать деда, лакал воду распухшим языком и все бодался и бодался с рекою, катая в ней свою голову, будто грязную брюкву с грязной ботвой. Когда он приподнялся, из хрустнувшего его тела, из нутра его дрожащего потекла по губам горячая, соленая кровь, он понял по вкусу, что это кровь, и попытался перевязать себя, чтобы остановить кровь, он даже скусил и разъединил шов на индпакете, обмотнул себя по гимнастерке бинтами, телогрейка где-то в траншее или дальше свалилась, или ее с него кто-то из живых и боеспособных успел снять. Он и второй пакет из нагрудного кармана достал, вытянул зубами из него бинты и зубами же да одной рукой начал обматывать себя, но до раны не доставал и мотал, мотал бинты на шею, смутно надеясь на то, что, когда сил прибудет, он спустит бинты на грудь и на спину, спустит и затянет…
Когда он в очередной раз очнулся и увидел, что светает, попробовал уяснить, где он, куда ползет? Местность он не узнал, но увидел, что перед ним речка и в устье ее, примаскированная желтой осокой, стоит лодка. Но ни мыска, ни знакомого издырявленного яра в устье речки не было. «Де-эд! Де-эд! – просипел яркими от легочной крови губами Булдаков. – Где ты, де-эд?»
Дед не отзывался, его нигде уже не было.
Плесневелое, непроницаемое, опьянелое от сытости, еле ползущее облако вшей накрыло людей на клочке земли, называемом Великокриницким плацдармом. Высоту Сто, заваленную трупами, снова пришлось оставить. Отход прикрывала вторая рота и полностью погибла. Тяжело был ранен в этом бою надежда и опора комбата – киназ Талгат, и его, раненого, никак не удавалось переправить на левую сторону реки.
Немцы после недельной осады плацдарма особо не гоношились, не атаковали, но били по всему, что пробовало плыть, ходить, кричать, дымиться. Враг решил взять врага измором, зная, что русские из последних сил держатся за клочок истолченного взрывами, прахом пылящего берега. Русские даже не играли в активную оборону, изображая беспрерывное старание улучшить позиции, сковать и закрепить возле себя побольше фашистских сил. Они выдохлись, обессилели, обескровились. Смысла существования их на этом клочке земли никакого не оставалось, но по рациям, по все еще работающей линии связи артиллерийского полка с левого берега твердили: «Потерпите! Еще чуть-чуть!»
Утрами парили берега. По воде несло, в воздухе кружило желтый лист, высоко в небе тянули стаи птиц, роняя печальный клик на землю, охваченную войной. Над самой водой, то рассыпаясь, то вытягиваясь в живую, легко и прихотливо дышащую нить, неслись утки, взмывая над плывущими трупами. Тут же снижались, жались чутким пером и лапами плотно к воде. Лешка Шестаков шел к берегу и все задирал голову, слушая птиц, верил совершенно твердо – летят они с низовьев Оби. Он направлялся к реке, чтобы набрать глушеной рыбы, предположить он даже не мог, что привычка, обретенная еще в детстве, есть сырую, несоленую рыбу – «сагудай» называется это по-эвенкийски, так пригодится ему. Опухшие, тихие от голода бойцы, глядя на него, тоже пытались «сагудать», но их рвало. Сварить же рыбу фашисты не давали, били по каждому огоньку, засыпали минами каждый дымок, даже по вспышке цигарки стреляли снайперы.
Но огоньков от цигарок давно уже не мелькало – на плацдарме табак давно кончился. Только Шорохов, сидевший подле двух телефонов в одном с Лешкой ровике, еще добывал где-то курево, еду, был брит, сыт и беспечен. Бриться он умел стеклом, косарем своим, предлагал цирульные услуги за плату бойцам и товарищам командирам, но тем было уже не до бритья. Даже всегда подобранный Понайотов, па котором, кажется, пылинки нельзя было увидеть, зарос черной, янычарской бородой, глаза его свирепо светились в буйных зарослях. Полковник Бескапустин сосал форсистый наборный мундштук, изгрыз его до половины. С ним, мающимся сердцем, были уже два тяжелых приступа, о которых он не велел никому говорить, особенно бойцам, закопавшимся в землю по берегу и оврагам.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу