В Куртах повернули с алма-атинской трассы на Капчагай. Когда в начале семидесятых тут, в Капчагае, возвели плотину ГЭС, разлившаяся Или затопила не только прибрежные посёлки, но и уйму могильников времён саков и усуней, далеко не все из которых успели отработать специалисты. Зато теперь здесь открылись возможности для подводной археологии. Потом был городок Сары-Озек, за ним — прохладный горный перевал с серпантином и, наконец, заповедный край — природный парк Алтын-Эмель, клин объятой солнцем земли, зажатой между Джунгарским и Заилийским Алатау. Один прикрывал от холодильной установки севера, другой — от печки юга. О том, что мы в заветных землях, нас известил раскрашенный железный щит, выцветший, но убедительный благодаря сидящему на нём и выкатившему на нас тёмный глаз живому грифу. Гриф был огромен, глаз — лют.
* * *
Облако за окном глотает луну. Проглотило. Небо черно. Понемногу левый край облака начинает высветляться, обозначая своё небесное движение. Край серебрится, наливается светом. Скоро луна выскользнет из облака, как мыло из руки.
В ординаторской — двое. Мужчина и женщина. В ординаторской по-домашнему пахнет чаем с молоком, хотя чай здесь не пьют. Доктор — старых правил: есть место для работы и есть место для самовара.
— Как это? — удивляется сестра. — Он есть, а самого себя у него нет? Ничего не помнит?
— Помнит, — говорит доктор. — И даже много. Всё. Но — вот фокус — он личный опыт не отличает от… заёмного. Он весь его присвоил. Песню такую слышали? «Всё, что было не со мной, помню». Это про него. Всё когда-то прочитанное, услышанное, увиденное всплывает у него в сознании фрагментами и складывается в разнообразные конфигурации. Образуется форма ложной памяти. В зависимости от того, как сложились части, выстраивается фантомная личность. Каково?
— Бедняга, — говорит сестра. — Чего только не бывает…
— О-о! — говорит доктор. — То, что творится в человеческом сознании, порой куда причудливей того, что явлено нам в мире данностей.
Лампа. Стол. Двое. Чёрное окно. Край луны выглядывает из-за облака, как соглядатай из-за шторы.
* * *
Случается, я думаю о чём-то и вдруг понимаю, что этого может не быть. То есть мысли мои ничего не значат, ничего не могут, никого ни к чему не обязывают. И уж конечно мир — вовсе не моё о нём представление. Не потому, что он — представление кого-то другого, какой-нибудь Инессы Владимировны с первого этажа, а потому, что он вообще не представление . Он есть, есть всегда — чужой, огромный и равнодушный, и ему безразлично моё присутствие. Меня для него нет даже тогда, когда я, блоха ничтожная, на своём присутствии настаиваю. И я не в состоянии решить: тварь я дрожащая или тут просто холодно? Это свобода или катастрофа? То есть исподволь понятно, что катастрофа, но разум не в силах эту катастрофу признать, потому что включается глушилка, подавляющая процесс внятного самоотчёта, и одновременно внутри головы оживает механизм соблазна, внушающий: твои мысли не имеют силы увлекать и повелевать, потому что ты сам не хочешь этого, потому что ты свободен — ни у кого не идёшь на поводу и никого не тянешь на аркане сам. Чушь, конечно, пусть и спасительная. Типа: посылают за пивом, значит, доверяют. Я иду на поводу. Больше того: меня тащат за волосы. Потому что, если ты не желаешь увлекать и повелевать, ты — тварь, букашка и с правами у тебя проблемы. Так что всякий, у кого пра́ва — какого-то абстрактного права, возможно, со стороны не заметного даже — есть хоть на мизинец, волен тебя пнуть и ухватить за гриву. И то, что я это отчасти сознаю, свидетельствует — болезнь отступает.
За окном — дождь. Стекло покрыто рельефным водяным крапом. Капли надуваются, тяжелеют и срываются вниз змеящимися дорожками. Ветки клёна и ясеня, поднявшихся во дворе вровень с окном, мечутся на ветру, словно руки марионеток, пришитые к струям ливня. Я сижу за столом на кухне и намазываю солёную икру минтая на ломтик пресного адыгейского сыра — пытаюсь связать их узами гармонии. Получилось? Язык, ответственный за болтовню и чувство вкуса, говорит: не то. Совсем как незваная дрянь, что нагло угнездилась в голове и, в поисках себя, говорит: не тот… Но сон разума тает. Ещё немного, и я покажу своему малодушному существу , кто́ здесь хозяин, кто́ правит этой лошадью. Раз и навсегда…
Чёртова глина! Она оживает! Вселившийся в меня могучий паразит, присвоивший себе право мной владеть, даёт ей силы одухотвориться — но только… моим воспоминанием. Глина становится тем, чей дух на неё снизойдёт, а дух, получается, вызываю я. Мы с паразитом вместе — два в одном, машина по производству големов: мой узел наводит образ, с которым в соответствие сама собой приходит заготовка, его узел вдыхает животворный газ в изделие, дающий силы оторваться от земли. Вот так мои покойники вновь обрели тела. Это они, мои глиняные болваны, которых я по чуждому велению оставляю то на газоне в сквере, то на подоконнике в незнакомой парадной, то на ступенях подвального приямка в случайном дворе, — это они теперь являются мне на пути. Не из этих ли глиняных гор Господь брал прах, когда лепил Адама? Тогда — не чёртова… В конце концов, откуда знать мне, что я сам — не глина, вырванная из могильного покоя чьим-то прихотливым воспоминанием? И если это так, то неужели я — дух тьмы из царства злобы? Нет, столь дерзко льстить своему самолюбию не позволяет стыд (перед разоблачением обмана), и коль скоро он ещё подаёт голос, не стоит обольщаться, что ты спустился в самый мрак и познал все оттенки греха, как пёс — ароматы углов хозяйского двора.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу