Но вот ты зазевался, бедняга, но вот ты остановился, возможно, устал, скорее всего присел, и позволил себе самому побыть хоть немного самим собою — этаким человеком, и вот тогда, через какое-то время, взгляд твой смещается, якобы, в сторону, и окружающие предметы теряют для тебя свои длительности и смысл, и время прекращает свой, извините, бег и дыхание твое замедляется, и сам ты отстраняешься от своих собственных стенок, как в какой-то момент можно отстраниться от своей одежды, и вот тогда-то и появляется мысль, она возникает и не в тебе самом, а как бы в стороне, словно сбоку — чуть правее головы, а, может быть, чуть левее, но устраивается она и в тебе, и вне тебя так по-хозяйски, что ты уже весь в ее власти, и вещи, образы, явления, события, явно и внятно уже переводимые на язык слов, встают перед тобой, и вот устанавливается удивительная точность и ясность, от которой вполне может быть холодно коже.
Но вернемся к нашему Мангушеву, небольшому и, все-таки, милому человеку. Он все еще занят своим нудизмои и своей природой.
И все эти занятия нудизмом и, как мы теперь видим, природой, все эти подглядывания, разглядывания и прислушивания возвращали ему уверенность в себе, количество которой после вчерашних раков, существенно уменьшилось.
Мангушев ни с кем не мог поговорить о нудизме и о природе, и обо всех этих открытиях, которые он сделал совсем недавно и вне, и внутри себя, он тоже не мог ни с кем поговорить.
С тетей, — с которой он жил в маленькой двухкомнатной квартире, заставленной старомодным дубовым буфетом, зеленым полудетским раскладывающимся диванчиком с разлетающимися боковинками — где спал он, могучей никелированной несдвигаемой кроватью с удивительно говорливой панцирной сеткой — где спала тетя, в квартире, занавешенной белыми занавесками с рюшами, украшенной двумя павловскими стульями-очень дорогими, поверьте мне, могучим богатырем-шкафом, делящим его комнату на малюсенькую спаленку и как бы кабинет, коврами с оленями, ковриками, безликими половичками и стоящими у стены самопальными полками под дохлые цветы в тухлых горшках, которые он забывал поливать, за что ему выговаривали, — он не мог поговорить.
Был еще книжный шкаф, который вел с Мангушевым тихую смертную войну за жизненное пространство и который Мангушева неизменно одолевал. Были еще книги западных авторов с самозабывающимися фамилиями, которые нужно было выменивать, чтобы тебя держали за интеллигентного человека.
Было еще немало фарфора и хрусталя, и чего-то вроде фарфора и хрусталя, всех этих баночек, вазочек плошечек, скляночек, что произрастали из прошлой тетиной жизни.
Был еще запах старого комода, комода, наполненного прелестными маленькими вещами. Запах еще был, а комода уже не было.
С коллегами он общался редко. Чаще разговор начинали они, обращаясь к нему и называя его просто Мангушевым, к чему он привык и часто ловил себя на том, что на работе он иногда даже не может как бы вспомнить своего имени.
Его собственное имя вертелось, терлось, поламывало мякину языка согласными, а он с удивлением и даже с каким-то весельем следил за тем, как оно вертится, поламывает и — поди ж ты — не произносится.
Он ловил себя на том, что он помнит имена всех своих кукол, помнит их писклявые интонации, реплики, биографии, помнит до того, что иногда, как мы уже говорили, ощущает себя тоже куклой, в полой трубчатой шейке и в ручках которой чувствуются крепкие пальцы кукловода. Особенно когда поламывает спину.
—Слушай, Мангушев! -обращались к нему, и из открытых ртов коллег обычно вытекало длинное, тягучее, телевизионно-политическое сусло, которое вязко неторопливо втекало ему в уши и отягощало.
Дома тетя называла его Анатолием и сразу же начинала ему чирикать об очередях, о яйцах, о ценах, а он слушал ее, почти всегда снисходительно, иногда говорил «Да-да-да», — отмечая про себя, как тетя ужасно трогательна, как он ее любит и как ему жаль, что она постарела.
Тетя была маленькая, словно мышка. Даже в теплые вечера куталась в плед и часто болела. Во время болезни она здорово его донимала своими капризами. Как-то она вызвала его прямо с репетиции. Когда он вошел, запыхавшись, она стояла у окна.
— Анатолий! — сказала она дрожащим голосом, указывая пальцем за оконное стекло. — Я ослепла. Я там ничего не вижу. Даже бельевой веревки.
— Тетя! — воскликнул он в отчаянии. — И я там ничего не вижу! Вы же сами еще неделю назад велели мне затянуть окно со стороны улицы полиэтиленом, чтоб не дуло. Вот я и затянул.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу