— Nice to meet you, Steve. I'm Mark.
Он протягивает мне горячую лапку.
— Nice to meet you!
Мама Стива улыбается мне, папа смотрит в иллюминатор, на внешнем стекле уже должна была появиться морозная звёздочка, но мне отсюда не видно. Я снова наклоняюсь к рюкзаку, рукоять чуть поблёскивает, и я думаю об этом блеске, о том, что салон бизнес-класса — это всего пять рядов кресел — или шесть? — я никогда не летаю бизнес-классом, о том, что дверь в кабину должна быть заперта. Отстёгиваю ремень и иду в хвост, план мой зреет у меня в голове, я рассматриваю пассажиров, но мельком, это как фотографии — мгновенные картинки. В детстве у меня была такая игра: я шёл по улице с закрытыми глазами, ненадолго открывая их и тут же закрывая. Картинка на некоторое время впечатывалась во внутреннюю сторону век. Почти все дремлют. Я могу выиграть на этом секунд десять.
Московский Государственный Университет, Воробьевы Горы
Грохотало страшно. Какая-то полуголая первокурсница в бантах дурным голосом орала в микрофон про «Not gonna get us», а дальше, в соответствии с тематикой мероприятия — День Физика, окончание сессии, всё-таки — про сверхсветовую скорость. Слева компания её сверстников, расположившись на травке, пила пиво. Маша смотрела на них во все глаза глаза: вот так в открытую? Пиво? А двадцать один им есть? Нет, Машечка, им нет двадцати одного, нет. А потом они водку пойдут пить, я сам ходил, верь мне. Один из таких Дней Архимеда закончился для меня тем, что я, совершенно не вяжущий лыка, в четыре часа утра пошёл ломать сирень для своей недолгой, но очень сильной тогдашней любви. А потом не нашёл комнату в Главном Здании, где мы сидели — 15.39, что ли? Не нашёл. И пошёл пешком домой. С сиренью. Сейчас бы подарил первой же девушке на улице. Другое дело, что какие девушки на улице в четыре утра? А с третьей стороны, часто ли этим девушкам дарят что-нибудь, хотя бы и сирень? Маша уже, кажется, не очень удивлялась. Ну водку. Ну сирень.
Основная задача состояла в том, чтобы выцепить в толпе своих знакомцев, многие из которых за последние пять лет, надо полагать, несколько изменились. Если я правильно помню свой курс, отдельные его представители могли бы даже покрыться чешуёй или отрастить себе дополнительные чувствилища. Меня несколько мучала совесть, что я притащил её на ностальгическое мероприятие — привет, Том Лерер, привет six parts gin to one part vermouth. Это я услышал откуда-то из-за спины. Обернувшись, я увидел, что под голубой елью сидит Даня и поёт, да, College Alma Mater Song. Мы стали пробиваться к ним — семьи, детям по шесть-семь, у некоторых двое, пожилые выпускники непонятных лет, страшно подумать, с внуками, — на месте выяснилось, что возле Дани уже стоит человек пять или шесть наших — Инка, Макс, Оля с Пашкой, Таня с сыном, с Лёвкой, Шамиль, — отпрыск известного, кстати говоря, Машечка, астрофизика Люняева, ты знаешь его наверняка, мировая знаменитость. Даня ударил по струнам, закончив на бодром Nikolay Ivanovich Lobachevsky is his name!
— Это Даня. Это Маша.
— Очень приятно.
— Какая песенка у вас трогательная, — Маша взяла Даню за локоть, — Я не могла себе представить, что эта субкультура ещё существует.
— Какая субкультура?
— Ну вот капустник, песенки эти.
Даня, поначалу слегка прифигевший, явно испытывал соблазн присвоить себе лавры Тома Лерера, но, посмотрев на меня, понял, что номер не пройдёт.
— Понимаете, Маша, — осторожно сказал он. — Это как-то Том Лерер. Это меня вот Марк научил ему на пятом курсе, мы понимаем. И, кажется, в этой стране мы единственные два человека, которые его знают.
Я стоял и смотрел, как они разговаривают, как Даня объясняет ей, кто такой Том Лерер, потому что кто же в Америке знает Тома Лерера, только герои фильмов Вуди Аллена и бывшие советские физики; смотрел, как она вертит в пальцах заколку, щёлкает ею, как на его лице постепенно появляется эта специальная улыбка, Инка и Макс, — особенно Макс, — должны хорошо её помнить, а она смеётся, щёлкает заколкой — и тут я понимаю вдруг, out of the blue, ниоткуда понимаю, что вот без того, как она улыбается, без этого сухого щелчка простенькой заколки, без этого промелька другого — ее — мира среди птичьего ора и молчащих ещё фонтанов, — я не собираюсь без этого жить. Я захлёбываюсь, я смотрю на неё, у меня полные лёгкие даймов и никелей, совсем уже лёгеньких пенни, солнце, листья, всякое такое, раннее московское лето, — это всё, господи, откуда? Это что за пружинка распрямилась через столько лет, это зачем? А это так устроено, щелчок, ещё щелчок, всё встаёт на место, какая-то мелочь, я задыхаюсь, щелчок, я не буду без этого жить, я не собираюсь, я не. И ты, ты тоже не, слышишь, ты тоже.
Читать дальше