— А про ресторан ты не думал?
— Нет, — признался Николай. — А что, и такое уже бывает?
— Ну, в городскую квартиру не больно-то пригласишь на поминки, — задумчиво проговорила тетка. — И кто, по-твоему, всем этим займется?
Он пожал плечами.
— Ладно, разберемся, — сказала Наталья. — Я тоже за то, чтобы дома.
— Как хотите, — тетка пометила что-то в блокноте. — Только учти, Натуля, это будет твоя забота. Поехали дальше… — Она перелистнула блокнот и значительно взглянула на Николая. — Так вот, милый мой… Институт берет на себя все расходы по похоронам. И не думай, что пробить это было просто — у нас не очень-то любят, когда человек так уходит, сам понимаешь. Зал институтский занят, там, по-моему, еще елку не убрали, но есть специальный зал на Чкаловской, где новое бюро этих, ритуальных услуг, там, говорят, ничего. Твое дело — снять его, заказать все необходимое, там объяснят, а главное — сохрани все квитанции, ну, кроме случаев, когда будешь в лапу давать, это профсоюз не оплачивает…
Она еще долго инструктировала Николая — затем, усомнившись в нем, вырвала из блокнота листок и подробно расписала все его завтрашние дела и маршруты.
— Вроде все, — сказала Полина, вручая Николаю листок и откидываясь в кресле. — А теперь, Витюш, налей ему полную, да и мне, пожалуй.
Сапрыкин всем с готовностью налил по полной, не только тетке с племянником.
— Ну, детки… — Он приподнял рюмку и оживился. — За Надюшу теперь и не выпьешь до похорон — не положено — так что давай за тебя, Полина Ивановна, воробушек ты мой хлопотливый…
— Можно и за меня, только не сейчас, — уклонилась тетка. — Не готова я, Витенька, извини. Давайте молча, как начали, каждый про себя, а то слова — они и есть слова, что ими скажешь…
И выпила. Сапрыкин закивал, соглашаясь, и выпил вслед, Наталья и Николай тоже. От настойки в груди потеплело и потекло, дышать стало легче. Потом и слова нашлись, у каждого свои — когда по третьей рюмочке пропустили — один Николай точно в осадок выпал: сидел, раскачиваясь, словно укачивал в себе боль, то и дело уплывая под разговоры куда-то в ночь от застольной беседы, но не было в той ночи ни звездочки, одна кромешная, безысходная мгла — измаявшись, он выплывал обратно на голоса, на теплый розовый свет торшера.
— Да-а, удивила-удивила, удивила Надежда, что и говорить, — бормотал Сапрыкин, разминая свинцовыми, точно обугленными пальцами сигарету. — Хотя, конечно, по нынешним временам дело обычное. И бабы себя решают, и мужики, и совсем зеленые ребятишки — кто хошь, тот и вперед. При Иоське такого не было. До чего народ выдрючил — даже этого, то есть руки на себя наложить — и то боялись…
— Раньше дружней жили, слитней, а сейчас озлобились, разбежались по своим углам и водку хлещут, — возразила Наталья.
— А почему хлещут — потому что страшно по одному, плохо. Это, конечно, не про Надежду Ивановну, тут особый случай, а вообще. Раньше — тяжелее жили, но душевнее.
Сапрыкин озадаченно посмотрел на нее.
— Не видала ты по молодости той душевности, Наташенька, так что благодари судьбу. А я хлебанул — вот так… Вот ты можешь представить себе такое, чтобы за пирожок уворованный десятилетнего пацана бабы, бабы на базаре в клочья разнесли?.. То-то. А я — своими глазами. В сорок седьмом году, в Рыбинске. Дружка моего.
С минуту он помолчал, покурил, потом сказал:
— Не понять вам этого никогда. И слава богу… Я вот прошлым летом хиппаря одного вез. Пятьсот километров вместе ехали. Старый уже хиппарь, за тридцать, уже, поди, детей наплодил по всему свету, а все шакалит. Волосней зарос до жопы, глазки приторные, вроде как понимающие, а по всему видать — не понимает ни хрена. Всю Сибирь решил проехать-пройти, жизнь посмотреть. И в кармане, естественно, ни шиша, хрен ночевал. Еханный бабай, думаю… Да тебя в прежние времена, да с такой волосней — на сто первом километре от Москвы просто так, не по злобе, а любопытства ради прирезали и бросили бы подыхать на обочине, убедившись, что анатомия у тебя стандартная, а щас па-ажалуйста — полстраны проехал и еще полстраны пройдешь, если, конечно, милиция не остановит… Ночевка у нас была занятная. Остановились у ручейка болотного, вскипятили чайку на примусе, поели, спиртику выпили — ну его и развезло с голодухи, расчувствовался, стал объяснять мне, какой русский народ удивительный, какой простой и добрый, прямо как иностранец. Мне даже смешно стало: вот сукин сын, думаю. Подвезли тебя, накормили, еще и от комарья упрячу в кабине на ночь — нет, чтобы промолчать, понимаешь, возводит все это дело в принцип, в закон, делает из меня священную дойную корову! Как будто без того не понятно, что ты, голь перекатная, чужой добротой живешь. Легли — я наверху, на спальном месте, он на сиденье — у меня уже глаза слипаются, а он все чешет и чешет: мы и великие, мы и могучие, и Христос нас за пазухой носит, и философы нам песни поют, и мы еще покажем всему миру со своей добротой… Надоел, зараза. Насчет доброты, говорю, это ты верно — ведь мог я тебя прирезать и в болото бросить, чтобы с концами, а не зарезал, притом исключительно по доброте души. А теперь давай спать, хватит аплодисментов. Вот тут он и припух. Совсем неслышно стало. Я даже перепугался: струхнул, думаю, попутчик, как бы с перепугу глупостей не наделал. Но ничего, обошлось. Едем наутро дальше. Километров двадцать проехали, гляжу — укачало его, носом клюет, оползает попутчик мой манной кашей — выходит, всю ночь не спал, о доброте моей думал… Вот так.
Читать дальше