— Святая, святая!
Дети старика были еще в том возрасте, когда не вполне понимали, что к чему, и относились к отцу и его спутнице с любовью, нетерпеливо ждали их приходов, музыкантша учила их играть на фортепиано и особенно хвалила старшего. Вечером, когда детей укладывали спать, она сама играла при свечах любимый стариком вальс из «Щелкунчика» или «Лунную сонату», в небольшой чистенькой комнате было уютно, мирно и не слышно жуткой ночной тиши; старик купался во всеобщем обожании, шутил и целовал руки и плечи молодой жены и вспоминал свое детство, усадьбу под Звенигородом, сосновую аллею и отца — известного юриста, защищавшего до революции социал-демократов, благодаря чему старику впоследствии разрешили учиться в университете. Когда он слишком расходился в этих воспоминаниях и серые глаза музыкантши расширялись от ужаса, первая жена обрывала его:
— Замолчи и не вздумай этого нигде болтать.
Она всегда говорила с ним резко, но за этой резкостью он чувствовал такую мучительную любовь и заботу, что, если бы эта женщина ушла из его жизни, он ощутил бы себя сиротой. Однако слушать ее предостережения было смешно — всеобщее страдание ни разу его не коснулось, он пускал с балкона краснозвездных голубей, ни о чем не печалился и первые неудобства ощутил только с внезапным началом войны.
Уверенность, что война эта вот-вот кончится, не покидала старика до осени. В городе уже шла эвакуация, давали по карточкам крупы и хлеб, в небе зависли дирижабли, крыши и стены домов закрывали безобразные, аляповато разрисованные полотнища, и уходили на фронт неумелые добровольцы — ничто его не пугало, и он отмахивался от всех слухов, но в одну ночь, казалось бы тихую и покойную, когда ни один самолет с бомбами не прорвался в Москву, старик внезапно проснулся от ужаса. Он разбудил музыкантшу и не велел ей спать до утра, но ужас не проходил, ужас метался маленьким зверьком по комнате с опущенными шторами и крест-накрест заклеенными окнами, и вслед за этим зверьком заметался и сам старик, бросился с утра к первой жене, но, не привыкший решать ничего серьезного, он не знал, как быть дальше и что теперь делать. В конце концов за него рассудили обе женщины, кротко договорившиеся между собой, что старик уедет с семьей в эвакуацию, а музыкантша останется в Москве караулить их квартиру.
Так все и вышло, но с того дня, как забитый до отказа товарняк медленно потащил их за Урал, пошла наперекосяк вся его прежняя жизнь. Чужая изба при сельской школе, дурная пища, холод, тараканы, скука, и даже на улицу выйти было неприятно: деревенские женщины смотрели с осуждением на его вальяжную фигуру в старорежимном пальто с бобровым воротником, не стесняясь громко злословили за его спиной, и с детства привыкший к кланяющимся мужикам и бабам в усадьбе, он чувствовал себя крайне неловко — но не объяснять же было всем подряд, что его комиссовали на законном основании, и большую часть времени старик сидел в избе возле печи и вспоминал.
Он вспоминал Рождество, громадную елку в жарко натопленной сверкающей зале, вальс из «Щелкунчика», женские платья и туфельки и стыдливую, подарившую ему первые ласки любви гувернантку — белокурую немку с таинственным именем Лотта. Эта Лотта сильно нуждалась и не могла отказаться от той солидной доплаты, которую положил ей за определенные услуги заботившийся о гармоничном развитии сына адвокат. Но старик таких подробностей не знал, приходившая к нему по ночам Лотта осталась в памяти трогательно чистой и нежной, и теперь он шептал ее имя, забывая на время о стуже и пронзительных злых глазах.
В это самое время сыновья промышляли на улице и искали, где бы стянуть дров. Жена не находила себе места, тревожно расхаживала по горнице, то и дело выходя на крыльцо и выпуская драгоценное скудное тепло. Старик прижимался к печке и в ответ на упреки в бессердечности рассудительно замечал, что мальчиков вряд ли поймают, а если и поймают, то отпустят скорее, чем его. И все выходило так, как он говорил: наловчившиеся мальчишки приносили в дом дрова, разбирали чужие заборы и ограды для скотины, жадно и некрасиво ели суп из картофельной шелухи, сморкались, толкались и дразнили любимицу старика, четырехлетнюю дочку, не понимавшую, что идет война и жизнь может быть другой. На отца они даже не глядели — за эти несколько месяцев из самого обожаемого и великого человека он превратился для них в ничто, и старик с горечью понял, что им стыдно за него перед другими мальчишками, у которых отцы ушли на фронт.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу