Где-то там дуется и злится Молисье. Ему не оказали должного почтения. Перед ним сидит Зебер и источает убийственную доброту. Зеберу не нравится нездоровый романтизм, которым Молисье подслащивает свои книги. Зеберу наплевать на метания сорокалетних и на их морщины. Зебера совсем не интересует немочка, подобранная Молисье на тротуаре бульвара Распай, которая подлила масла в его затухающий огонь. Как он подцепил ее? Показал дорогу, предложил подвезти? Этих длинноногих двадцатилетних девиц с акцентом, сипловатыми голосами и непомерной жаждой жизни можно встретить, когда они разгуливают с книгой под мышкой по кварталу, прилегающему к улицам Севр и Нотр-Дам-де-Шан, диковатые и чувственные сверх всякой меры. Их тела — погибель для мужского одиночества. Они не слишком ломаются. Они приезжают из таких мест, где женщины всегда готовы скоротать ночку. Их доступность ранит сильнее отказа. Бедный Молисье. Он теряет аппетит и начинает много пить. Дорого же она обходится ему, его Луиза или Герда. Он кружит по городу в эту июньскую жару, страсть и желание переполняют его сердце. Зебера подобные переживания оставляют равнодушным. Видимо, Молисье не смог подобрать нужных слов. Отдав все силы украшению своей поэмы витиеватыми узорами из приторного крема, он вдруг оказался бессловесным. Его немочка наверняка живет в жалкой комнатушке, в ее доме нет ни телефона ни консьержки. Бытовые неудобства имеют обыкновение охлаждать страсть. А потому он вынужден был призвать на помощь воображение: красное платье, ниспадающее мягкими складками с плеч, тронутых летним загаром, плавность движений гибкой рыбки — форели, выловленной в горной реке и трепещущей и задыхающейся в садке для живой рыбы в душном Париже; он представляет ее в музеях, в галереях, перед витринами (вот она примеряет юбку, покупает журнал) — везде, где слоняются эти двадцатилетние девчонки, за которыми тянется шлейф необузданной страсти и веселья и которые становятся добычей подкарауливающих их мужчин, за ними ведется настоящая охота, гнетущая, украдкой, тут есть все: жесты, слова, терпение, с которым обкладывают зверя, ее же уже одолевает усталость и мучает тяжесть во всем теле, ей бы поскорее лечь и отдаться — вот она, порочность. Он представляет себе все это и приходит в ярость. Ему становится страшно. Он идет по улицам по ее следам, по придуманным им же самим следам, взгляд его прочесывает толпу, выискивая силуэт в красном платье, это человек, который хотел бы удержать в ладонях ключевую воду, хотел бы пережить наяву свои ночные грезы, он долго бродит по улицам и постепенно, шаг за шагом обращает свою тоску в песню, которую теперь пытается продать Зеберу, ту самую песню, что он надеялся продать ему, Бенуа, продать быстрее и дороже, ибо он догадывается, что длинноногие девицы в красных платьях обитают и в его ночных видениях тоже. Как хорошо, что его нет рядом. Всего несколько стен, несколько дверей отделяют Бенуа от жалких откровений, которые он отказался выслушивать. Но не только Молисье нет рядом. Нет рядом и Мари. Она где-то там, далеко. И где-то там далеко озеро. И блики на воде, и покачивание на волнах, и плеск, и смех, и та загадочная мелодия ночного озера, которую Бенуа постоянно слышит с тех пор, как выдумал себе все эти мучения. Где-то там далеко весь остальной мир.
Пепельница уже переполнена. Из окна доносятся запахи готовящейся еды. Звонок, извещающий о начале обеденного перерыва, давно отзвенел; после этого сигнала все звуки в здании смолкли. Когда у Бенуа почти не осталось сомнений в том, что он в офисе один, он приоткрыл свою дверь и прислушался. Потом двинулся в путь, лавируя между металлических столов. В конторских помещениях, выдержанных обычно в серо-зеленых тонах, чувствуешь себя словно в расположении вражеской армии. На пути ему попадается девица, стажирующаяся в бухгалтерии, она испуганно с ним здоровается. Без пиджака, в рубашке с расстегнутыми манжетами г-н Мажелан выглядит не слишком солидно. А ведь менее чем через час ему предстоит встреча со Стариком. Из окна он видит дорогу, по которой ему придется пройти, он окидывает ее взглядом до того места, где в ста метрах от их здания она скрывается между церковной оградой и вьетнамским рестораном. Ему все это знакомо. Знаком каждый метр каждой улицы из тех, что окружают их издательство. Он знает запах каждых ворот, каждой лавки, мимо которых ему предстоит пройти. Гнетущий запах сырых подвалов всех этих старинных особняков, сухой и душистый воздух парикмахерского салона, смесь фруктовых ароматов и еще чего-то съестного перед рынком, на котором царствуют темноволосые торговки среди ящиков с надписями на языке Андалусии: череда запахов, звуков, жестов — ничего такого, что могло бы напугать его. Между тем одно только то, что сейчас надо спуститься вниз по лестнице, повернуть налево по улице, опустевшей в этот обеденный час, пройти мимо всех этих ворот, рынка, красной решетки мясника, витрины ресторана, украшенной выцветшими разноцветными фонариками, одно только то, что надо пройти по плавящемуся от жары асфальту, подняться далее по улице Одеона до колоннады театра (и вопреки своей воле, проходя мимо, он непременно бросит взгляд на эти китайские безделушки, которые когда-то столь страстно хотел заполучить), одно только то, что надо привести себя в порядок, придать хотя бы видимость решимости потерявшему всякое выражение лицу, хоть как-то включиться в кипящую вокруг него жизнь, обратить свое внимание на что-нибудь еще кроме собственной персоны — все это давит на него так, что вот-вот раздавит. И когда он вдруг слышит возню, доносящуюся из закутка, где хранятся папки с газетными вырезками, и по этим звукам догадывается, что там неутомимая Луветта, ему в голову приходит идея, как всего этого избежать. Удрать, в очередной раз нагородить горы лжи, сказаться больным — все это он прекрасно может. Нужно лишь очень захотеть и не думать ни о чем другом, кроме двух часов принадлежащего ему времени, спасенных таким образом от разложения, от всякой заразы. Это он может. Как почти в любом деле, главное — гладко соврать. Он входит в закуток, Луветта от неожиданности подпрыгивает. Она говорит: «Ах, месье Мажелан», но он кладет руку ей на плечо, как если бы хотел заставить ее замолчать. Он сбивчиво начинает рассказывать ей о своем недомогании, мигрени, затруднительном положении, в котором оказался. Да, конечно, она все понимает… Но нужно соблюсти приличия, не так ли, ведь речь идет о президенте, поэтому ей, Луветте, следует немедленно отправиться в путь, поймать такси, постараться перехватить президента до его выхода из головного офиса их издательского дома и объяснить ему, объяснить непременно лично (ах, это волшебное слово «лично»), что Бенуа неожиданно занемог. Президент не сочтет себя оскорбленным, он всегда входит в положение своих сотрудников, кроме того, сегодня такая жара… Глаза Луветты горят желанием услужить. Она натягивает пиджак от своего бессменного синего костюма. При этом успевает, пошарив в шкафу, достать оттуда аптечный пузырек и протянуть его Бенуа вместе со сложенным в виде повязки для компресса носовым платком. «Положите его на лоб и затылок — очень помогает. А главное — прилягте, закройте глаза и расслабьтесь». И произнося эти слова из лексикона гипнотезеров, она смотрит на Бенуа проницательным взглядом.
Читать дальше