Высокий, с тонкой шеей, быстрым кадыком на бритом горле и седым, неприбранным хохолком надо лбом — таким я увидел его впервые и запомнил подробно, как запомнил и весь тот просторный день. Воскресенье, солнце, весна, а мы с матерью, вместо того чтобы пойти на набережную смотреть, как солдаты будут взрывать на реке лед, стоим и стоим в огромной очереди за хлебом на углу Вокзальной и Белы Куна. Это шестьдесят третий год. В будни дают две буханки черного, по воскресеньям — две буханки серого, накануне государственных праздников — еще и батон белого в одни взрослые руки. Предъявителю ребенка полагаются дополнительные буханки или батоны. Вот почему я не на набережной. Вот почему почти все взрослые в очереди крепко держат за руки детей: своих, соседских, просто знакомых, а то и вовсе незнакомых, нанятых за малую мзду в виде ста пятидесяти граммов карамели «клубника со сливками» или двух порций шоколадного мороженого… Очередь неподвижна, а воскресенье убывает. Малолетние наймиты вслух подумывают о побеге. Наниматели нервничают, обещают добавить к условленной мзде коробку клюквы в сахаре, два билета на дневной сеанс или даже стограммовый кулек латвийских сливочных тянучек «Коровка». Наймиты ноют, вырываются и удирают, поодиночке и врассыпную, к сильной моей зависти. Наниматели шлют им вслед тоскливые проклятья, ищут сочувствия у счастливых обладателей собственных детей, ругаются запрещенными словами. Очередь шевелится, шипит, как проснувшийся удав, — и вдруг вся умолкает. Мать дергает меня за рукав, чтобы я прекратил наконец вертеться, потом дергает еще раз и еще, чтобы я осознал, кого я вижу.
Я вижу В. В. с внуком. Он тащит внука в конец очереди. Очередь громко протестует, просит его не церемониться. Он благодарно кланяется и внука своего понуждает поклониться, но ни за что не соглашается быть не как все. Очередь обиженно настаивает на своем. Он решается на великодушный компромисс — становится точно в середине очереди, сразу за нами. Я оборачиваюсь, чтобы получше его разглядеть и запомнить. Я нещадно пялюсь на него снизу вверх до тех пор, пока мать не дергает меня за рукав, чтобы я это прекратил и вел себя прилично… Воскресный серый хлеб достается нам, ему, на нем и заканчивается. Очередь не верит, требует завмага на правеж, продавец огрызается из-за прилавка. Недовольство грозит обернуться обыкновенным в таких случаях крикливым безобразием, но тут гремят один за другим четыре близких взрыва, стонет и лопается витрина с нарисованным на ней пшеничным колоском, охают мужчины, ахают женщины, ревут младенцы на руках матерей. В. В. взмахивает авоськой, зычно командует внуку: «За мной!» — и вприпрыжку бежит к реке. Мы все взволнованной толпой едва догоняем его и, очутившись на людной набережной, успеваем увидеть еще две громоподобные оранжевые вспышки посреди реки, на льду, вблизи опор железнодорожного моста.
Огромные полыньи, помедлив, изрыгают мутную воду, широко и неторопливо она разливается по ледяной поверхности, и вместе с водой, под нею, расползаются по льду страшные черные трещины. Рыжий дым стелется над мостом, плывет над нами. В. В. поясняет своему внуку, да так, чтобы слышали все дети на набережной, что взрывать по весне лед возле моста совершенно необходимо, дабы неминуемый скорый ледоход не припер к мостовым опорам слишком обширные и тяжелые льдины: они непременно застрянут под мостом и, громоздясь одна на другую, причинят ему чего доброго какой-нибудь опасный ущерб.
Потревоженная, готовая вскрыться река глухо рычит подо льдом. Нам холодно, жутко, но нам не хочется расходиться по домам. В. В. предлагает всем, кто того, конечно, пожелает, немного прогуляться с ним по городу, быть может, послушать его рассказы о городе, и мать опять дергает меня за рукав — чтобы я понял, как мне повезло.
Воспоминания моего детства — не страшного, нормального, даже благополучного детства — это на две трети чужие воспоминания о моем детстве и о времени моего детства, присвоенные моей памятью и моим воображением. В юности я только и делал, что присваивал, приспосабливал к своим собственным, переживал как свои и пересказывал эти, да и любые другие чужие воспоминания. Когда количество сугубо моих воспоминаний в моей крови станет преобладающим, с нею что-то кислое произойдет, и я состарюсь. Я уже точно не молод: я уже ясно сознаю, что память того просторного дня, того людного гуляния под водительством великого педагога — это на две трети не моя память, а память моей матери. Моя законная треть — это вкус и запах серого хлеба, который мы с матерью на ходу ломали и ели, и отламывали другим — тем, кому хлеб не достался, да и все, кому хлеб достался, ломали его, ели и отламывали другим. Еще это голубой, нехолодный снег на зеленеющих газонах, быстрые и низкие облака над городскими крышами и то, как с наступлением темноты все же содрогнулся, затрещал и, крушась и кружась, пошел по реке лед… Две присвоенные мною материнские трети — это сами рассказы В. В. во время той стремительной прогулки и ее последовательность вплоть до скандала, учиненного нам отцом за то, что мы, не предупредив его, пропали на весь день и вернулись домой без хлеба.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу