К концу обеда пришла Марина. Поцеловала в обе щеки мою мать, а мне, оторопевшему, сказала:
— Ты уже поел? Допивай свой компот и собирайся.
— Что это значит? — промямлил я, давясь вареным сухофруктом.
— Возьми зубную щетку. Он тебя ждет.
Возражать я не стал, дабы не сорваться в запоздалое выяснение отношений, и молча направился в ванную за неразъясненной зубной щеткой, примерив там накоротке перед зеркалом подходящее случаю добродушно-насмешливое, а пожалуй, и немного отрешенное выражение лица.
— Утром мы его вам вернем, — пообещала Марина моей матери уже на бегу, увлекая меня вниз по нечистой громкой лестнице во двор, где нас ждала, волнуя жильцов, машина вороной масти, даже мне, моряку, не известной марки, и медлительный шофер, выпуская левым краем легкой улыбки благоуханный дым сигариллы, уже открывал передо мною дверцу.
За всю дорогу я не проронил ни слова; Марина не умолкала, обращаясь отчего-то не ко мне, а к шоферу; тот односложно ей поддакивал или одобрительно похмыкивал.
— …Вот выскочим на набережную, и ты увидишь, что такое набережная. Одной брусчатки фигурной сколько ушло — скажите, Степан Михалыч?
— Мда, — поддакивал ей шофер.
— Взвалили на нас медицинский техникум, все лабораторное оборудование, все учебные пособия, столовку да общагу; взвалили, извини, сортиры на железнодорожном и автовокзале, теперь взваливают молокозавод: возьмите, говорят, на свой баланс, пока у нас тут объективные трудности. Придется взять, иначе не поймут, а это — полтыщи рабочих, и всем плати; оборудование — гниль, меняй его или каждый день чини, соцкультбыт содержи в аккуратности и поди при этом не надорвись!
— Кхм, — похмыкивал Степан Михалыч.
— Но мы не надорвемся. Мы, как всегда, прорвемся — или как?
— Так, — подбадривал шофер, выруливая на набережную, и — да, набережная произвела впечатление.
Чугунный кованый парапет отсверкивал на солнце золочеными набалдашниками; романтические фонари стояли в два ряда, на чугунных столбах да тяжелых цепях; узор новой брусчатки из окна машины я разглядеть не сумел, но цвет ее был розов… Машина нырнула в приречные проулки окраины, поплутала немного в их тесноте и тенях, вырвалась на простор огородов и рапсовых желтых полей, понеслась по извилистой узкой грунтовке вдоль леса, сквозь листья, стволы и хвойные лапы которого пылала оловом река, и я, укачанный кожаным мягким сиденьем, уже не вслушивался в токование Марины — лишь поглядывал на нее с горечью и грустью. Уж лучше бы ты посильнее изменилась за эти годы, горевал я, так сильно изменилась, чтобы я мог сказать себе с исцеляющим изумлением: «Быть не может! Та ли это Марина, что вела меня когда-то в планетарий?», вздохнуть притворно: «Время, ты подлец!», — но нет, ты ничуть не изменилась: ни одной на тебе новой морщинки, ни одной лишней складочки. Это ты, ты вела меня в планетарий, и то, что ты срезала свой рыжий хвост, поменяв его на короткую мальчишескую стрижку, грусти моей не убавляет, наоборот… Этот изгиб шеи, эту крутую линию затылка когда-то не мог увидеть никто, зато знали мои пальцы; это их и только их память; и вот я впервые гляжу во все глаза на эту линию, на этот знакомый, впервые увиденный мною изгиб, я не могу оторвать от него глаз — и пальцы мои сжимаются в кулаки…
— Кони! Наши кони! — закричала Марина; шофер ей хмыкнул, потом поддакнул, и я увидел коней.
Я ожидал, пока я ехал, увидеть, собственно, забор с охраной, дом с черепицей — что-нибудь огороженное, покрашенное и постриженное, а увидел дикий луг у реки, полого сползающий к берегу. На лугу были холеные кони черной и рыжей масти, сбившиеся в дремлющий тесный табунок, и при нем — два беспокойных жеребенка. Из распахнутых пустых автомобилей рвалась, захлебываясь сама в себе, в самых непримиримых своих мелодиях, самая разная музыка. Дымили и пахли костры. Босые люди в галстуках и костюмах суетились в дыму с шампурами. Лес гудел невдалеке. На реке возле берега стояла самоходная баржа, на ней был длинный стол, и женщины в общепитовских передниках расстилали на столе скатерть. Вдоль борта баржи и на корме сидели на стульях спиной к столу люди в белых рубашках и, не разговаривая меж собой, удили рыбу. Марина подвела меня за руку к барже и громко позвала Иону. Он охотно бросил удочку и в три прыжка, так, что зазвенели сходни, сбежал на берег. Был он ладен, крепок, весел и дружелюбен: никакой тебе прозрачности ушей и вообще ничего — от былой перепуганной летучей мыши. Ростом Иона выдался в деда, матовостью черт, их отточенностью и чернотою изогнутых глаз — в свою кавказскую бабку.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу