Мария Тинс стояла рядом с мольбертом со строгим и одновременно раздраженным видом — словно у нее были гораздо более важные дела, чем разбирать склоки между мужем и женой.
Он стоял рядом с Катариной. Его лицо ничего не выражало, руки были опущены, глаза прикованы к портрету. Он словно ждал, чтобы кто-нибудь из нас заговорил — Катарина, Мария Тинс или я.
Я остановилась в дверях. Корнелия осталась позади меня. С того места, где я стояла, мне не было видно портрета.
Наконец заговорила Мария Тинс:
— Что ж, девушка, моя дочь хочет знать, как у тебя оказались ее серьги.
Она произнесла это так, словно не ожидала от меня ответа.
Я вгляделась ей в лицо. Она ни за что не признается, что помогла мне достать серьги. И он тоже. Что же мне сказать? И я не стала ничего объяснять.
— Ты украла ключ от моей шкатулки и забрала серьги?
Катарина словно хотела убедить саму себя, что именно так все и было. Ее голос дрожал.
— Нет, сударыня.
Хотя я знала, что всем будет легче, если я скажу, что украла серьги, я не собиралась себя оговаривать.
— Не лги! Служанки всегда обкрадывают хозяев. Ты взяла мои серьги.
— Вы смотрели в шкатулке, сударыня? Может быть, они там.
На минуту Катарина смутилась. Она, конечно, не проверяла шкатулку с тех пор, как увидела портрет, и понятия не имела, там серьги или нет. Но ей не понравилось, что я задаю вопросы.
— Молчать, воровка! Тебя посадят в тюрьму, и ты много лет не увидишь солнца.
Она опять дернулась. С ней что-то было не в порядке.
— Но, сударыня…
— Катарина, не взвинчивай себя, — перебил меня хозяин. — Как только картина высохнет, Ван Рейвен ее заберет. И на том дело и кончится.
Он тоже не хотел, чтобы я сказала правду. Никто не хотел. Мне было непонятно, зачем они позвали меня наверх, если все так боятся услышать, что я скажу.
А я могла бы сказать:
«Знаете, как он смотрел на меня, пока писал портрет?»
Или:
«Ваша мать и муж сговорились между собой и обманули вас».
Или:
«Ваш муж касался меня в этой самой комнате».
Они не знали, чего от меня ожидать.
Катарина была неглупа. Она понимала, что я не крала серег. Она хотела представить дело именно так, хотела приписать всю вину мне, но этого не получалось. Она повернулась к мужу:
— Почему ты ни разу не написал мой портрет?
Они молча смотрели друг на друга, и я в первый раз заметила, что она выше его и в какой-то мере прочнее.
— Ты и дети не имеете отношения к искусству, — сказал он. — Это — другой мир.
— А она имеет? — визгливо закричала Катарина, дернув головой в мою сторону.
Он не ответил. По-настоящему Марии Тинс, Корнелии и мне следовало бы быть на кухне, или в комнате с распятием, или где-нибудь на рынке. Такие вопросы муж с женой должны обсуждать наедине.
— И с моими серьгами?
Он опять не ответил, и это взбесило Катарину даже больше, чем его слова. Она затрясла головой. Ее кудри мотались вокруг ее ушей.
— Я не потерплю такого в собственном доме, — заявила она. — Не потерплю!
Ее взгляд упал на нож для палитры. Я вздрогнула и шагнула вперед в ту самую минуту, как она метнулась к комоду и схватила нож. Что она сделает? Я остановилась в нерешительности.
Но он знал, что она хочет сделать. Он знал свою жену. Она шагнула к картине, но он ее опередил и схватил за руку за секунду до того, как нож вонзился в портрет. Оттуда, где я стояла, мне было видно большой глаз и блеск сережки, которую он нарисовал утром, и лезвие, сверкнувшее перед самым полотном. Катарина пыталась вырвать руку, но он держал ее крепко, дожидаясь, когда она бросит нож. Вдруг она застонала, отбросила нож и схватилась за живот. Нож прокатился по плиткам к моим ногам, затем завертелся волчком, постепенно замедляя ход. Все глаза были устремлены на него. Когда он остановился, острие указывало на меня.
Все ждали, что я его подниму — ведь служанки для того и существуют, чтобы поднимать вещи, оброненные их хозяевами, и класть их на место.
Я подняла голову и встретила его взгляд. Несколько секунд я смотрела в его серые глаза. Я знала, что вижу их в последний раз. Никого другого я не видела. Мне показалось, что в его глазах мелькнуло сожаление.
Я не стала поднимать нож. Я повернулась и вышла из мастерской, спустилась по лестнице и, оттолкнув Таннеке, вышла на улицу. Я даже не посмотрела на детей, которые, как я знала, сидели на скамейке. Не посмотрела я и на Таннеке, которая наверняка рассердилась за то, что я ее оттолкнула. Не посмотрела я и на окна второго этажа, откуда он, может быть, смотрел на улицу. Я побежала по Ауде Лангендейк, потом через мост по направлению к Рыночной площади. Бегают только воры и дети.
Читать дальше