— Расскажи своими словами.
— О том, что она дала мне напрокат своего мужа. Он немного растревожил меня. Но любила я только одного человека, ты и об этом написал.
— Хельмута.
— Ты это почувствовал. Ты и Лео, больше никто.
— А теперь Лео дает мне тебя… напрокат? — недоверчиво спросил он.
— Не будь таким глупым теленком! — воскликнула она. — Прочти письмо. Но не сейчас! — Она обняла его за шею и прижала к себе. — Прочти завтра, когда к тебе вернется хорошее настроение, иначе будет жаль. — Она прижала руку к его губам. — Что с твоим коленом?
— А что с ним может быть?
— Вот видишь. Мы тебя вылечили.
— Действительно, — сказал Зуттер.
— Лео тебя обследует, у нее для тебя поручение. Будь умницей. И не надо быть таким серьезным! — засмеялась она и легонько ткнула его между ног, туда, где уже безвольно висело его мужское достоинство. — Я вернусь, и мы с тобой сделаем ребенка.
Она притянула его упирающуюся голову к себе и прошептала на ухо, в котором шипело и пощелкивало ее дыхание:
— Я хочу от тебя ребенка, ты еще молодой мужчина. Но, — отодвинулась она от него, — тебе придется закрыть коровник.
— Коровник, — озадаченно повторил он, слушая, как замирают в коридоре ее легкие шаги.
42
Когда Зуттер проснулся, комната плавала в сером полумраке. Болела и никак не хотела проясняться голова, но он все же понял: мгла за окнами никак не может быть вечерними сумерками. Значит, уже светает.
«О алая заря! Пора рассвета!» Но во сне он слышал совсем другой стих. Он остался у него в памяти: «Плывем мы в лодке, остров огибая». Не стерся и увиденный во сне ландшафт. Но стоявшая перед сомкнутыми веками картина утратила яркость и глубину, и тут же стала меняться фактура образа. Как и в самом начале сна, возникли горы с отливающими металлом кронами деревьев, похожих то ли на буки, то ли на липы, правда лишенные стволов; колеблемые порывами ветра, они вздымали свои кроны из черной воды в ясное, как днем, звездное небо. Потом кроны расплылись и стали походить на высушенные листья растений, Зуттер видел такие на щитах, рекламирующих табачные изделия. При этом он знал, что это листья из гербария, и он рассматривает их через лупу, плотно прижимая ее к листьям. Вот показались и полоски бумаги, скреплявшие листья, и Зуттер обнаружил, что у полосок зазубрины только с одной стороны. Это были краешки почтовых марок, его отец отделял их, чтобы использовать в качестве клеящего материала. Зуттер вспомнил, что недавно видел такие полоски и в коллекции старого Кинаста. Он хранил их в ломких на вид целлофановых пакетиках, в альбоме «Вся Швейцария».
Вдруг пожелтевшие листья стали превращаться в гербарий, который Зуттер завел себе в детстве. Засушенные растения были с этикетками, окаймленными синей полосой, точно такие мама наклеивала на банки со сваренным ею джемом. Во сне надписи были выполнены готическим шрифтом, но так сильно выцвели, что Зуттер ничего не мог разобрать. И все же он знал, что это были листья сассафраса. Зуттеру не доводилось бывать в Канаде, но он не сомневался: эти спрессованные дольчатые листья с толстыми прожилками могли принадлежать только канадскому сассафрасу.
Потом контуры их стали расплываться, картина растаяла, превратилась в бесформенное светлое пятно, напомнившее Зуттеру о лекциях его детства, сопровождавшихся показом диапозитивов. Он непроизвольно вздохнул и открыл глаза.
«Плывем мы, полукружьем огибая». Книга была у него с собой, он мог найти это место.
Он сел на кровати, все еще одетый, даже ботинки не снял, когда ложился. Часы на руке показывали половину шестого. Комната: букет белых роз, в тусклом утреннем свете сиявший, казалось, сам по себе, на столе свечи. Внизу у окна — коричневый кожаный чемодан, к нему прислонен белый полиэтиленовый пакет; на обвисшей пленке вырисовывались края ящичка.
Когда Зуттер вставал, под ним что-то зашуршало. Это было «поручение», оставленное ему Ялукой.
Он прочитал письмо, прочитал еще раз и огляделся в поисках пепельницы. В старом «Баццелле» они всегда были под рукой, несмотря на опасность пожара. Новые жильцы не курили, они учились рассказывать истории.
Он отнес письмо в ванную, сложил листки в биде и стал жечь, один за другим. Пламя поднялось выше, чем ему хотелось бы. Он смотрел, как чернели и съеживались, превращаясь в ничто, строчки. Когда он подложил в огонь конверт, раздался щелчок, как при выстреле: это треснуло историческое биде с размашисто выписанным именем фабриканта из Шеффилда. Но огонь не вышел за пределы посудины, и он довел уничтожение написанного до конца, пока не погас последний синеватый язычок пламени.
Читать дальше