Горькая, застарелая боль души как бы остановилась, задержалась где-то у самого сердца; Захар почувствовал ее саднящую тяжесть и натужно шевельнул плечами, затем освободился от заплечного мешка и, осторожно присев на корточки, стал закуривать. От первой же затяжки боль усилилась, и он вынужден был встать, распрямиться. Текли вокруг весенние, в еле уловимой дымке поля, текли смутные голубовато-прозрачные тени, и казалось Захару, что никакой жизни не было, все лишь мелькнуло в какой-то горячечной мгле, мелькнуло, растаяло, и остались одни неясные клочья; на него словно опустилась тьма, черная, блестящая, опустилась и пропала, но он все равно знал, что она была. Знал, что и жизнь была и есть, идет, продолжается, по-прежнему рождаются и растут дети; он попытался, справиться с собою, неуверенно уыбнулся.
«А-а, чепуха какая, — подумал он сердито. — Нашему брату что ни дай, все мало, у мужика в брюхе, говорят, и долото сгниет». Ему вспомнилось свое гостевание с Ефросиньей в позапрошлом году в Москве у Аленки, недавний приезд Николая с женой; он подумал, что вел себя с ними со всеми нехорошо, все присматривался, все казалось, что они стали жить совсем по-барски. Аленкины ребята, так те корову только по картинкам и узнают, а про жито и совсем не слыхали, младший, Петя, прямо и заявил, что всякие деревенские проблемы вообще никого сейчас не интересуют, что в Москве в магазинах всегда все будет и тратить время на бесполезные разговоры нет никакого смысла. От таких неожиданных откровений неоперившегося юнца, он, Захар, вначале даже оторопел, и хотя у него так и чесалась рука дать внуку добрую затрещину, сдержался, но Аленке и Тихону высказал потом все, даже с излишком.
Над Соловьиным логом пронесся табунок диких уток; Захар проводил их взглядом, затушил окурок. Ладно, подумал он, что тут мудрить, прищучит, сами во всем разберутся, и ему стало еще хуже от этого. Мало ли что ему показалось, как им жить, это их дело, а ему…
Он переждал, примерил за плечами мешок и, рассерженно оглядев разводья расползшихся в поля оврагов, невольно еще раз задержавшись взглядом на цветущих, словно облитых мерцающим, бледноватым пламенем ивах, пошел дальше. «Хочешь не хочешь, — подумал он, — а ругаться опять надо. А то в райком сходить, что ж это с землей хулиганят? Вон, через дорогу перескочило, надо латать…».
Часам к десяти он проделал уже добрую треть пути, и в Дубянском, небольшом местечке, правда, за последние годы начавшем разрастаться из-за нового кирпичного завода, зашел в чайную, взял в буфете порцию кильки с ломтиком соленого огурца сбоку и стакан перцовки. Буфетчица, молодящаяся женщина лет пятидесяти, хорошо знавшая его (впрочем, его знали везде в районе), спросила:
— Может, яишенку-то, Захар Тарасыч, а? Яички-то свежие сегодня подбросили, так и светятся.
— Спасибо, Катерина, не надо, — сказал Захар. — Это я так, идти еще порядком, вот, гляди, ноги и повеселее понесут. Хлебца-то дай…
Нарезав хлеба, буфетчица положила его на тарелку, вышла из-за стойки. В чайной никого не было в этот час, и она попросту, по-домашнему подсела к Захару.
— Может, выпьешь со мной, Катерина? — предложил Захар, отмечая про себя уже начинавшую усыхать шею буфетчицы.
— Ну что ты, Захар Тарасыч, — сказала буфетчица. — И раньше-то не пила, а тут сердце хватает, доктора говорят — покой да покой… а… Далеко ли собрался, Захар Тарасыч?
— В Раменку, дом там перебирают, вот и попросила родня помочь.
— Хорошо ныне люди стали жить, — вслух подумала буфетчица. — Все подряд строятся, все под шифер да железо. Первые-то годы после войны вспомнишь…
— А чего их вспоминать-то? — Захар кивнул буфетчице, поднял стакан. — Чего их вспоминать? — переспросил он, рассматривая янтарную жидкость и хмурясь.
— Обидно, — сказала буфетчица. — Надрывались, надрывались… Сейчас вон мужики уже самогонку не хотят, подай им московскую… денежные все стали.
Захар не спеша, без перерыва, опорожнял стакан, задумчиво пожевал кильку. Перцовка, выпитая сразу, словно для того, чтобы притушить какую-то непроходящую горечь внутри, почувствовалась немедленно; приятно отяжелели руки, но голова оставалась ясной; да, думал он, теперь живут хорошо, сытно, заплывают потихоньку салом и от этого недалеко наперед видят. С жирной душой далеко не ушагаешь, она ветра боится. Катерина правильно рассуждает, надрывались, три шкуры с себя драли, а жить вот досталось другим, вот этим, под шифером да железом. Ну и пусть живут, так оно и положено, думал Захар, закуривая.
Читать дальше