— Иди за мной, милый… иди, Егорушка…
Она не отпустила его руку, и Егор уже не чувствовал себя отдельно от нее и не замечал ничего, кроме нее, ускользающей, дразнящей и обволакивающей; был странный, острый рассвет, от сладостно-режущего наслаждения сгорало тело; в пахнущей травами горенке с небольшим оконцем, с раскинутым на полу одеялом он помнил лишь ее ищущие губы, ставшие огромными, ненасытными глаза, смуглую жаркую грудь и свое мучительное подчас желание смять, изломать волнующееся, ускользающее, то ненавистное, то опять желанное тело Зинки; все спуталось, он не знал, что такое он, что такое она и что с ним происходит…
Он очнулся, словно после обморока; солнечное пятно ярко дрожало на бревенчатой стене, и кто-то тепло и мягко дышал ему в шею. Он скосил глаза, несколько оторопев от того бесстыдства, в котором увидел и себя и ее, постарался осторожно, незаметно надернуть на себя подвернувшуюся под руку одежду; Зинка тут же открыла глаза. Чувствуя полное освобождение и от нее самой, и от своей скованности и неловкости, он крепко, до хруста, потянулся. Она приподнялась на локоть и, осыпая всего его длинными, густыми волосами, поцеловала в губы, затем в шею; он лежал спокойно, в сознании своей силы, и лишь в ногах у него опять что-то тихо и сладко заныло.
— Знаешь, Зин, я ведь все равно женюсь на Вальке, — сказал он, сдвигая широкие темные брови.
Она засмеялась, опять как-то легко и бездумно поцеловала его и закрыла ему глаза ладонью.
— Нет, — сказала она все с тем же тихим, счастливым смехом, — теперь ты на ней не женишься…
— Почему?
— После меня не женишься… Пресная она… если уж мужик настоящего огня хлебнет, его ровно сметанкой-то досыту не накормишь… приторно… А ты уже мужик, Егорушка… ох, какой мужик! Я тебя приворотным зельем напоила. Теперь ты на всю жизнь мой…
— Врешь… молчи… молчи… я в эти басни не верю.
Она опять свесилась над ним гривой рассыпанных, пахнущих сладким дурманом волос, все ближе и ближе склоняясь к нему лицом и вздрагивающей жаркой грудью. И Егор взял ее за плечи и рванул к себе, сдерживая стон; кто-то уже давно колотил в дверь, но этот стук доходил до них размытым, неясным эхом; это было где-то в другом, не касающемся их мире.
На другой день новобранцев отправляли в город.
У сельсовета собрались почти все Густищи, было весело и празднично, играла гармошка, толпились провожающие. Егор как бы ненароком окинул взглядом собравшихся односельчан: Валька Кудрявцева не пришла, но зато чуть поодаль и позади других в низко повязанном платке, закрывающем глаза от солнца, стояла Зинка Полетаева, и Егор ясно видел, что она улыбается, но не ему и не кому-то в отдельности, а чему-то тому, чего он не мог понять. От этого он стал еще молчаливее и даже с Ефросиньей и Захаром простился как-то неловко и второпях: в нем еще жила и бурлила недавняя ночь.
Вавилов после тяжелого ранения в сорок четвертом году в бытность свою в партизанском отряде несколько месяцев отлежал в госпитале, а вскоре после возвращения в Холмск, женившись, так и работал у Брюханова в помощниках. Он как-то легко и быстро вошел в свои новые обязанности и скоро стал для Брюханова незаменимым. По своему характеру он был уравновешен, спокоен, никогда ничего не забывал даже в мелочах, в отношении людей, почему-либо нуждавшихся в помощи Брюханова и добивавшихся у него приема, старался быть совершенно объективным. Когда Брюханова перевели в Москву, Вавилов тоже долго не раздумывал. Бывшие партизаны оставались глубокой привязанностью и даже страстью Вавилова, и здесь он, рискуя получить очередной нагоняй, оказывал содействие каждому всеми известными ему способами. Поэтому, когда в один прекрасный день раздался звонок и он, подняв трубку, узнал, что внизу, в бюро пропусков, ждет живой Митька-партизан, ныне Дмитрий Сергеевич Волков, председатель Густищинского колхоза, с твердым намерением увидеться для важного разговора с товарищем Брюхановым, Вавилов без лишних расспросов заказал ему пропуск и уже через несколько минут возбужденно и радостно тряс ему руку. Митька, еще более возмужавший за последние годы, раздавшийся в плечах, был обветрен, прокален солнцем и ветром, и у него в лице уже навсегда закрепилась какая-то распахнутость, как это бывает с людьми, привыкшими подолгу бывать среди открытых, широких полей и пространств.
— Не помнишь, наверное, меня? — сказал Вавилов, широко улыбаясь. — Я у Тихона Ивановича всю войну в связных был.
Читать дальше