Ответа не последовало.
Рантцау посчитал, что правильно истолковал это молчание. Он спросил, «без обиняков», разумно ли будет проводить с такой маленькой компанией лето, а возможно, и осень, в Хиршхольме. Струэнсе поинтересовался, почему он об этом спрашивает. Рантцау ответил, что в стране неспокойно. Что поток декретов и реформ, изливавшийся теперь из-под руки Струэнсе (он, несомненно, сознательно употребил это выражение — «из-под руки Струэнсе», — поскольку прекрасно знал о душевном состоянии короля, и вообще не считал себя идиотом) — что эти реформы были полезны для страны. Что они часто были умными, замысленными во благо, и порой отвечали наивысшим принципам разума. Это совершенно точно. И, выражаясь кратко, — прекрасно сформулированными. Но, выражаясь столь же кратко, — многочисленными! Прямо-таки бесчисленными!
Страна была к этому не готова, и уж, во всяком случае, ее администрация! ergo это было смертельно опасным для самого Струэнсе и всех его друзей. Но, — продолжал Рантцау, не давая Струэнсе ни малейшей возможности себя прервать или ответить, — к чему такая упорная неосмотрительность! Разве не был этот поток реформ, эта воистину революционная волна, вздымающаяся над датским королевством, разве не была эта внезапная революция прекрасным основанием, или, во всяком случае, прекрасным тактическим основанием для Струэнсе и короля, но, прежде всего, для Струэнсе!!! чтобы держаться поближе к лагерю врагов.
Чтобы в какой-то степени присмотреться к своим врагам. То есть к мыслям и действиям вражеского войска.
Это было поразительным излиянием.
— В двух словах, разумно ли уезжать? — резюмировал он.
— Это было не в двух словах, — возразил Струэнсе. — И я не знаю, говорит ли это мой друг или враг.
— Это говорю я, — сказал Рантцау. — Друг. Возможно, единственный.
— Мой единственный друг, — сказал Струэнсе. — Мой единственный друг? Это звучит, как угрожающее предостережение.
В таком тоне это и было сказано. По форме и по сути своей враждебно. Последовало длительное молчание.
— Ты помнишь Альтону? — тихо спросил Струэнсе.
— Помню. Это было очень давно. Как мне кажется.
— Три года назад? Это так давно?
— Ты изменился, — холодно ответил Рантцау.
— Я не изменился, — сказал Струэнсе. — Изменился не я. В Альтоне мы, в основном, были единодушны. Я ведь тобой восхищался. Ты все читал. И ты многому меня научил. Я за это благодарен. Я ведь был тогда так молод.
— Но теперь ты стар и мудр. И, конечно же, никем не восхищаешься.
— Теперь я претворяю в жизнь.
— Претворяешь в жизнь?
— Да. Именно так. Не просто теоретизирую.
— Мне кажется, я слышу презрительную интонацию, — сказал Рантцау. — «Не просто теоретизирую».
— Если бы я знал, с кем ты, я бы ответил.
— Что-нибудь «настоящее». Никаких теорий. Никаких застольных спекуляций. И что же такое это последнее — настоящее?
Это был неприятный разговор. А экипажи ждали; Струэнсе медленно протянул руку к лежавшим на столе кипам бумаг, взял их, словно собираясь показать. Но не показал. Он лишь посмотрел на бумаги в своих руках, молча и без радости, и на какое-то мгновение ему показалось, что им овладевает безмерная печаль или всепоглощающая усталость.
— Я работал этой ночью, — сказал он.
— Да, говорят, ты интенсивно работаешь по ночам.
Он сделал вид, что не услышал инсинуации.
Он не мог быть с Рантцау откровенным. Он не мог сказать ему о нечистоплотности. Но кое-что из сказанного Рантцау привело его в дурное расположение духа. Возникло старое чувство неполноценности по сравнению с блистательными товарищами из ашебергского парка.
Молчаливый врач из Альтоны среди своих блистательных друзей. Тогда они, возможно, не понимали истинной причины его молчания.
Теперь они, быть может, поняли. Он был незаслуженно и необъяснимо превознесенным практиком! — на это-то и намекал Рантцау. Ты не способен. Ты молчал, потому что тебе было нечего сказать. Тебе следовало оставаться в Альтоне.
И это было правдой: ему иногда казалось, что он видит жизнь как некую серию точек, выстроенных на бумаге в ряд, как длинный перечень снабженных номерами заданий, который составил кто-то другой, кто-то другой!!! жизнь, пронумерованная по степени важности, и номера с первого по двенадцатый, как на циферблате, были там самыми важными, потом с тринадцатого по двадцать четвертый, как часы суток, и затем следовали номера с двадцать пятого по сотый в длинной циклической кривой со все более мелкими, но важными заданиями. И после каждого номера он должен был, по окончании работы, ставить двойную галочку, пациент вылечен. И когда жизнь закончится, будет составлен итоговый журнал, и наступит ясность. И он сможет пойти домой.
Читать дальше