И, сидя на полу среди разбросанного белья, среди красных «Н», которые смотрели на меня, я подумал, что только я сумел сберечь образ мамы: ведь она живет в чертах моего лица.
Я положил фотографию на колени и взял в руки вторую. Здесь мама была снята уже взрослой молодой женщиной, без той неуловимой презрительной и страдальческой складки у губ, которую я у нее привык видеть. Лицо ее было спокойнее, чем в то время, которое мне помнилось, в ее чертах сквозила улыбка. Как и на первой фотографии, мама стояла, на ней был светлый жакет, распущенные волосы ниспадали почти до щиколоток. На лице мамы неясно проступала улыбка, но сама она казалась недосягаемой под плащом своих длинных густых волос.
На уровне маминой талии — по волосам и жакету — шла выцветшая чернильная надпись; мне удалось разобрать только цифры 1, 2, дальше шли буквы, а затем опять цифры: 1, 9, 1, 2.
Долго просидел я, забившись под кровать, среди разбросанного белья с красными метками «Н»; я прислушивался к далекому маминому голосу.
С окраины я привез букварь, который напоминал мне про Абе, про Ванду, про мою жизнь у дяди. Теперь я умел читать, и каждое воскресенье мы с бабушкой ходили к дяде; я брал с собой тетрадку, Абе проверяла мои уроки и задавала новые. Школы еще не открылись, и я с нетерпением ждал первого дня занятий, как праздника. Бабушка не могла помогать мне в учебе; лишь гораздо позже она стала выводить меня из первых лабиринтов вычитания и умножения.
— Бабушка цифры знает и считать умеет, еще как считает наша бабушка! — говорила, смеясь, Абе.
Но теперь Абе была невнимательна к своему приемному сынку-кузену. Изящная и легкая в своих новых платьях, она часто бросала меня, уходя с сестрами на «подворье чудес». Пианино с двумя октавами все еще стояло в дядином доме, были здесь и тряпичные куклы, и граммофон с золоченой трубой и с танцовщицей; но и люди и вещи немели перед бабушкой, перед ее безутешным горем.
Я и бабушка оставались с дядей. Из окна, выходившего на дорогу, я видел за мутными стеклами заросли камыша, с другой стороны — переезд у боен, и все это казалось мне далеким воспоминанием. Дядя без конца повторял «маме», как он называл бабушку:
— Не падай духом, мама, что ж теперь делать — надо примириться.
Однажды дядя сказал:
— Теперь его скоро демобилизуют.
Папа приехал неожиданно. Вечером раздался стук в дверь, я побежал отворять — это был папа. Я сразу узнал его, хотя он сильно изменился. На голове у него была серая шапка пирожком и такая же серая форма, какую выдавали демобилизованным, — длинные брюки без обмоток, длинная просторная куртка, которая била его по ногам, черные лычки капрала. Он подхватил меня на руки, поцеловал, а я смотрел ему в глаза, светившиеся радостью, — в голубые, незнакомые мне глаза.
Бабушка встретила нас в гостиной, плача без слез, на лице ее застыла гримаса скорби.
С приездом папы наш дом немного повеселел; зажгли большую лампу, и гостиная в тот вечер вернула себе дневные краски.
Отец надолго заперся в маминой комнате и вышел оттуда в штатском, немного грустный и неловкий; от него чуть-чуть пахло женскими духами.
В тот же вечер мы с отцом пошли погулять; миновав нашу молчаливую улицу, мы долго бродили по центру. И тут я как бы впервые открыл город. Это было непохоже на печальную прогулку с бабушкой от дома до церкви Риччи, а потом по ярко освещенной набережной, любоваться которой мне мешала бабушкина рука, крепко сжимавшая мою руку. В тот вечер город сам шел мне навстречу. Отец словно хотел вновь подружиться с улицами и домами, кафе и лавочками. Мне явился новый, незнакомый мир: женщины в роскошных манто, яркие и благоухающие; мужчины, похожие друг на друга в серых, коричневых и черных костюмах элегантного покроя, в высоких шляпах, с задорно торчащими усами; компании шикарных и развязных молодых людей; собаки, словно приложение к хозяевам, благовоспитанные псы с грустными глазами; продавщицы цветов на каждом углу, в большинстве своем девочки с коротко остриженными волосами и грустным, как у собак, взглядом; на перекрестке сидела старуха и предлагала «спички и шнурки для ботинок» заунывным голосом, словно читала молитву.
Мною овладело непривычное возбуждение: словно горячая волна крови, меня захлестнуло желание иметь все то, что красовалось в освещенных витринах, на распродаже по единым ценам, где вещи фигурировали под арифметическими обозначениями — «сорок восемь», «тридцать три»; на других были приколоты загадочные билетики: «10 взносов по 48» или «20 взносов по 33» — не цены, а сущая алгебра.
Читать дальше