"Вы отчислены из Одесского Политехнического института в связи с обнаружением ошибок в вашем заявлении и автобиографии. Вопрос о присуждении вам медали будет обсуждаться в вышестоящих инстанциях. 29.8.52.8.00.
Секретарь приемной комиссии Козлюченко."
Тело стало ватным, пот заливал лицо, бубнящие голоса мамы и бабушки били в висок обморочной абракадаброй: "Дыргейст-мир-ды-юрн-цопст-мир-ди-блыт-гист-мир-ныт-лейбн-махст-мейх-мишиги-их-хоб-фарлойрн-майн-гон-цы-лейбн"!.. [48]
Бессмысленность жизни, расползающаяся на глазах в такой солнечный покойный день, сверлящая затылок гамлетовской строкой "Распалась связь времен", соединялась с этим листком, телеграммой, письмом – от всех темных и тупых сил, не ставящих тебя, твою молодость, твои порывы ни в грош, глумящихся над тобой и с жадным злорадством подглядывающих за твоим шевелением страдальчески белыми глазами вурдалаков и бешеных собак, козлоногих леших – Колточихина – Козляковского – Козлюченко…
Я вошел в дом. Стало тихо.
Через полчаса мы уже тряслись с мамой в кабине грузовика до Тирасполя: завтра ведь была суббота, короткий день, а в понедельник – начало занятий, все было предусмотрено с дьявольской изощренностью.
Мы стоим за зданием Тираспольского театра, мы голосуем у обочины дороги на Одессу под безмятежно синим небом божественной бессарабской осени с ровной сухой желтизной дальних кукурузных полей, в гибельной праздничности солнца, в тишине и пыли, подымаемой колесами проносящихся машин и стоящей комом в горле, тишине, в любой миг могущей обернуться пикирующим свистом фугасных бомб, как это и было одиннадцать лет назад, здесь, в Тирасполе, и пыльная листва деревьев вдоль обочины нависает над нами, сдавливая грудь ядовитой зеленью.
Наконец отъезжаем на грузовике, на груде подсолнухов и кукурузы, испуганные и притихшие в заливающей с избытком пространство гибельной праздничности солнца…
Вечером сидим под обгаженной мухами лампочкой, светящейся сквозь зелень листьев, в доме у родственников, на углу улиц Кузнечной и Тираспольской, в центре Одессы, и колченогий инвалид дядя Миша, заведующий клубом какой-то фабрики, с вечно застывшим в уголках глаз страхом, бубнит мне испуганно-назидательно:
– Бойся, ой как бойся их…
На утро, как на место казни, отправляемся в Политехнический. Субботний день, народу мало, тем более заметны какие-то растерянные мальчики, бродящие с родителями по скверику напротив института. В считанные минуты знакомимся, узнаем: двенадцать или пятнадцать человек отчислили из института, и все – евреи, и все – с медалями, золотыми, серебряными, и всем посланы одни и те же письма-телеграммы, только фамилии затем вписаны чернилами (а я ведь этого и не заметил). И что я, из провинции, со своей мамой-вдовой и нищенским существованием, тут и сын полковника милиции с дальнего Севера, папаша которого летит еще в самолете, сын какого-то профессора из Киева. Особенно сближаюсь с малословным пареньком с ясно выраженной семитской физиономией и странной фамилией – Винограй. Все уже записались к секретарю Козлюченко, а в понедельник – на прием к директору института профессору Добровольскому, о котором с тошнотворным однообразием рассказывают все ту же байку, как, стоя в писсуаре института, он демократично здоровается со студентами, отнимая руку от ширинки. Все собираются в Москву, на прием к председателю президиума Верховного Совета Швернику. Кто-то уже вышел от Козлюченко, ползут слухи, слабая надежда сменяется еще более глубоким отчаянием, действует на нервы дебелая крашенная под блондинку жена полковника милиции с дальнего Севера, с уст которой не сходит имя Шверника, как будто она, как минимум, училась с ним в одном классе.
Приходит наша очередь к Козлюченко. 'Тыкающий" мужичок с лапотным лицом, наскоро облагоображенный галстуком и костюмом, с откровенной насмешкой несет околесицу, покручивая в пальцах какую-то вещицу, явно напоминающую чем-то кастет, который несомненно более подходит для нашего "разговору".
Спрашиваю:
– Можно увидеть мои ошибки?
Какие-то девицы, мужчины куда-то уходят, приходят, суетятся, поглядывая на меня с брезгливым любопытством.
Наконец откуда-то вынырнула папка, затеивают с нею какую-то суетливую жру: она ли, не она, нет – она, да не она же; игра грубая, издевательская, да они этого и не скрывают. Сижу беспомощно, молчу, жду, вкус жженной резины во рту не проходит. Какая-то мятая бумажка порхает из рук в руки, ложится перед Козлюченка: мое заявление, узнаю свой почерк. Видно, как вокруг него колдовали да вертелись с карандашом, ручкой, резинкой. Чья-то мерзкая харя, вытянув трубочкой губы, дует шепотом в козлиное ухо Козлюченко.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу