Дальняя полоса, сливаясь с небом, едва смещается, почти недвижна, как последняя печаль и тайна, сливающаяся с высотами.
Средняя – самая мощная – несет полифонический гул.
Самая близкая полоса со свистом проносит деревья, кусты, хаты; их вкорененность кажется чудом, ибо обрывки самых свежих воспоминаний, пытающихся закрепиться на этой полосе, мгновенно сносит глубинным, пока еще смутным напором памяти – туда, в среднюю полосу, – а они сопротивляются, топорщатся…
… Рядом с холодильником, почти целиком занимающим полутемный небольшой вход в квартиру, на полочке ютится телефонный аппарат – оба этих домашних предмета странно связаны в моем сознании с мгновенным ощущением мировых пространств и бедствий: звонок, вырвавший из сна, доносит в трубку обыденный голос матери жены из далекого Израиля в ночь войны Судного дня, перекрывая тысячекилометровые разрывы; и бытовые интонации мгновенно разрушают уже притиснувший нас к земле груз тревоги; открываю холодильник, в этот момент он начинает гудеть и трястись, но трясется что-то подозрительно долго, и вдруг осознаю: да ведь это землетрясение. Прочный каменный дом вдруг ощущает всеми своими этажами собственную утлость, черный гул заполняет все вокруг, все не стоит ломанного гроша, лишь – дочь на руки – и в проем дверей, жена вытаскивает сопротивляющегося сына с кровати, другой рукой прижимая к себе портфель с документами на выезд; на мгновение гаснет свет, вбрасывая в сознание, как огненных коней в обмороке, острое ощущение беспомощности и разобщенности; свет зажигается, толчков нет, как и не было, на экране телевизора продолжается фигурное катание, только истерические крики бегущих с верхних этажей и огромная трещина по верху внутренней стены, словно черта, в этот март семьдесят седьмого подводящая итог сорока трех лет моей жизни, подтверждают, что бедствие все же произошло…
Письма, звонки, стуки в дверь…
Не очень-то помня адрес места, где жили во время войны, наобум посылаю письмо: необходима справка о смерти отца. Получаю ответ, клочок справки, и не верю: где-то что-то фиксируется, ничто не пропадает: в этот миг, когда рассматриваю справку с именем отца, начертанным чужой рукой, нелепую и щемящую сердце весточку из прошлого, замытого, почти потустороннего мира, раздается звонок: доброжелатель спрашивает, не подал ли я еще документы на выезд, по секрету сообщает, что в эти часы в типографии переполох: вызвали критика, автора книги о писателях, велели тут же, не отходя от типографской кассы с буквами, заменить статью обо мне любым другим материалом.
Рог судьбы в нашем веке заменили сверлящие душу телефонные звонки.
Не живем, а ждем разрешения на выезд. Стук в дверь. Отставник из органов пришел осмотреть квартиру: хозяйским оком озирает уже не принадлежащее мне пространство моей жизни в этих стенах…
Документы поданы. Казалось бы, только залечь и ждать. Но все время что-то происходит. Вторые сутки идет снег. Ночь глуха. Листаю рукописи, которые взять с собой не смогу, читаю выписанные фрагменты из книги Кьеркегора "Страх и трепет" о жертвоприношении Авраамом сына Ицхака. Сын в соседней комнате жалуется на боли справа, в паху. Внезапный страх пронизывает сознание: ведь и я за него решаю его судьбу. Мерещится кровь, блеск острого лезвия. Боли не прекращаются. Врач из "скорой" говорит: надо в больницу. Машину заносит между сугробами. "Немедленно на стол", – говорит хирург в приемном покое. Сын отдает мне курточку, его уводят вдаль по коридору, запирают дверь. Плетусь в ночь по вымершему городу к дому. Звонки в пространство напрасны: телефоны знакомых, друзей отключены. Всю ночь падает снег, страх ест поедом. Какое еще необходимо искупление? Затемно, в слякотном дворе больницы ангельский оклик голосом незнакомой старушки, вероятно, нянечки, дежурившей в ночь: "Ваш-то такой худенький… Все у него хорошо. Вырезали ему аппендикс… Спит"…
Можно разжигать костер. Хотя и существует молитва: «Рукописи не горят». Утешение это или заклинание? Лоснящаяся кругло-самодовольная физиономия директора издательства Чернобрисова садистски вписывается во фразу: «Мне поручено вам передать, что больше мы вас печатать не будем». «Кем поручено?» «Этого я вам сказать не могу». Это когда еще не подавал документов. Теперь книги мои изымают из магазинов и библиотек, официально-циркулярный костер пожирает страницы, сбрасываются в котел уже набранные шрифты, те самые, на которых спасался в первые месяцы войны. Вокруг таможенного сарая бурьян: какое-то заброшенное чухлое строение дает нам тень от обнаженного палящего солнца; с ощущением раскаленного июня сорок первого вхожу в полумрак таможни: уже в полную силу потрошат наши вещи, разбивают люстру – так намеренно наступают на ногу, говоря: «Извините»; пожилой таможенник роется среди книг, находит Библию, водружает очки на кончик носа, став похожим на школьного учителя, читает; «Это читать запрещено», – шутит молодой таможенник; «Пошел ты…», – огрызается учитель…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу