Шум восторга и обожания к власти ветерком проходит по толпе, удостоившейся вознаграждения за свою терпеливость: появляется веселым шарообразным Санчо Пансой Хрущев рядом с похожим на Дон-Кихота Булганиным.
Выходят парой. Садятся в открытый автомобиль – парой. Машут оба ручкой толпе.
Возникает горообразный, горбоообразный Каганович с молотолобым Молотовым в посверкивающем бабочкой пенсне – парой.
Период парности – и в жизни и в смерти правителей: Сталин и Ленин ведь тоже лежат – парой.
Парность и раздвоенность – две стороны одного явления, сдвоенность уже сама по себе полагает раздвоенность, трещину, которая – через всех и каждого, искривленность жизней и положений, когда празднует абсурд: объявляют вчерашнего кумира преступником, но памятников его не сбрасывают, и новые властители продолжают испытывать дрожь, проезжая мимо его каменных идолов.
Парность рождает высокопарность.
Но даже высокие пары не знают, чем их парновластие может кончиться, потому боятся слишком шевелиться, и эта парная скованность, погруженная в азиатскую недвижность, скифскую любовь к мертвецам, внезапно и до жути оголенно оскаляется двумя полу-трупами в мавзолее; какой-то омерзительно-порочной чувственностью веет над червеобразно по площади вползающей в склеп толпой и далее выползающей, чтобы вытянуться вдоль набитой человеческим пеплом стены.
За спиной, у царей – пушки и колокола – время от времени продолжают вспыхивать аплодисменты.
Парадный разъезд пар продолжается.
И все они так запросто входят в Вальпургиевы извивы гетевского "Фауста", составляя масонскую ложу, а вернее, галерею причастных тайнам власти.
Не странно ли, что единственными пособиями в эти дни на все случаи являются книжечка о масонах и "Фауст" в пастернаковском переводе?
В чьих-то воспоминаниях читал, что живет он в Лаврушинском переулке, в писательском доме, где-то рядом с бесконечно-кладбищенскими залами Третьяковки, по которым иду в эти минуты мимо царственных линий официально облагодетельствованных богомазов, пытающихся озолотить золотарское дело, опять же объять роскошью псевдоклассических форм и красок то, от чего веет мертвечиной, и это подобно мертво-улыбающимся лицам ударников и самодеятельных артистов на фотографиях в оборванной книге без начала и конца, о Беломор-канале, погруженных в почти псалмопевческий текст о героях, возвращающихся на праведный путь жизни. Живопись поистине сюрреалистическая, где все – как слепок с мертвого лица, сцены, ландшафта, и истинные произведения художников знаменитых-прошлых и начала этого столетия теряются в этом колумбарии, нескончаемом потоке надгробных эпитафий, написанных авторами самим себе; течет вдоль стен бледно-желтая, иссиня-коричневая, чаще всего подрумяненная плоть и чаще всего одетая, стесняя грудь убийственной скукой, и я выхожу из коридоров со страхом, пытаясь подавить в себе даже саму мысль, что мне понятен безумный припадок какого-то зрителя, который ножом порезал картину "Иван Грозный убивает собственного сына": атмосфера самоубийства, лютующих Малют, истязаний и пыток в тайниках этого города, выплеснутая на полотна в безумных взглядах царя Ивана, боярыни Морозовой, удушающе действует на впечатлительную натуру, пытающуюся хоть так противодействовать засилью насилья и безумия.
Солнце клонится к закату.
Возвращаюсь в центр, где два безродных еврея породнились в славянском углу – Свердлов-площадь с Марксом-проспектом.
Справа желтеет поросший мхом и матом МХАТ: пьяные ругательства виснут в воздухе репликами из спектакля на злобу дня.
Огромные, цвета запекшейся крови, соборы – вместилища тяги к небу – громоздятся скучными музеями, набитыми бумагами, и запах бумажного тлена и плена не могут прошибить никакие вентиляторы.
Слово "ГУМ" выкатывается из эксГУМации.
Потрескивающие неоном вывески без отдельных букв несут в себе истинный смысл времени. Давно и напрочь из этой жизни выпали какие-то главные буквы, теперь пытаются их восстановить, но настоящий текст забыли, главные его хранители убиты, а из оставшихся в живых выбили память, лишь из-за темных зданий в сторону проспекта Горького кроваво-алыми буквами торчит обрывок вывески – "сто ран", словно бы приоткрылся лишь самый кончик еще не вовсе отошедшей от ран гибельной эпохи.
В этот период смутного пробуждения любое правдивое слово – как вспышка потерпевшего ущерб разума, пытающегося вырваться из оков длительного бытового безумия, но само слово ущербно, сворачивается и рассыпается в истинном своем значении, лишь размножаясь злокачественно в бесчисленных протоколах полуграмотных следователей, сочиняющих на топорно-канцелярском языке формулы для топора, нависающего над каждой жертвой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу