Интересно, одноглазая Тотонно поняла хоть что-нибудь из происходившего вокруг?
* * *
Сбросив очередную жертву с утеса, Скирон сам себе вымыл ноги, особенно тщательно оттерев щебнем правую пятку.
Разбойник сидел в скальном кресле, уйдя в свои мысли. Хоть он и вложил в свою грудь каменное сердце, его все-таки временами грызли сомнения.
Если боги действительно сверху все видели, то как же они могли оставаться спокойными, когда любви — этой высшей награды — не было, нет? Да ну, плевать они хотели на любовь со своего высокого Олимпа, где обитатели в просторных хоромах, и только и знали, что умащать себя бессчетными благовониями да носиться вверх-вниз на многоконных колесницах, коварные, злые, ненасытные стяжатели... Но как это все-таки им удалось отхватить для себя все лучшее —только пожелай, и, будь то доспехи, хлеб или острый меч, златоткань и виссон, вода, земля, воздух, ночь или светлый день, злато-серебро, драгоценные камни, украшения, — пожалуйста, даже и наклониться, как за упавшим грошом, не надо — все твое. А этот всевластный повелитель, мнимый гигант Зевс-громовержец, — в конце-то концов, не более как неугомонный волокита, вынужденный вечно и так и сяк оправдываться перед своей везде поспевающей, всезрячей и всевидящей дражайшей половиной: ничего, мол, не попишешь, дела, государственные заботы, награждения, кары, суд, то да се, пятое, десятое... Но чтоб без конца настигать женщин, — а богиням-то было подавай только отменных многомощных мужчин, — для этого надо было иметь уйму сил, железное здоровье, — вот и тянули бессмертные со смертных почем зря убоину, в огромные ломти которой яростно вгрызались алмазными зубами, так что только жир стекал по подбородку. На Олимпе вечно стоял запах жареного-пареного, и все эти изобильные яства жадно поглощали, энергично перемалывая их острыми зубами, эти обжоры с засаленными носами, эти неизменно благоденствующие честолюбцы, а в том числе и любившая сладко покушать Афродита Пандемос; для принесения в жертву быка требовалось разжечь огонь, полыхающий до самого неба, Скирон же, разбойник, внезапно возжаждал такого бога, взалкал такого повелителя, который не за огромный костер, а за крохотную свечечку склонит к тебе свой милосердный взор, а то и свечечки не потребует, носил бы ты только в душе своей правду... Но что такое правда, а что нет, Скирон еще не знал, и это повергало его в растерянность. Знать бы хоть, каким должен быть этот единый бог, господин и повелитель, — он, верно, высок, щедр, скромен, милосерд и всепрощающ, ласков и строг... Только где он! Нет, в том, что он был, Скирон бы не усомнился, он и сам его как-то чувствовал, ощущал, но эти лукавые современные боги вероломно копали яму между ним и людьми, хотя, правда, и среди них встречались сравнительно порядочные; а две из великих богинь — многомудрая лучистоокая Афина и здоровая духом прекрасная Артемида — оставались — о, чудо! — среди всех этих распутниц девственницами; они лишь деликатно пощипывали пищу, что же до покровительницы животных, то к мясу она вообще не прикасалась... И все же каким должен был быть тот владыка и повелитель! Как ни силился Скирон, ему не удавалось удержать те смутные образы, которые родило его воображение, — они путались, ускользали, потому что острый взгляд его влекло к себе то одно, то другое, и он, созерцающий море, сушу, небо, не в состоянии был собраться с мыслями, а только бродил с места на место, как неприкаянный. Спасение, как всегда, и на этот раз пришло от его верного вестника — журавля, который как-то залетел с шипением к нему в пещеру и устремился куда-то в глубь ее.
Скирон последовал за ним.
Приникнувший к чему-то распростертыми крыльями, журавль виделся во мраке пещеры как темное пятно. Когда Скирон к нему приблизился, он улетел чуть в сторону. В этой самой скале и соседствовали друг с другом две просторные пещеры с аркообразными входами, походившие на две ноздри, через которые дышала эта угрюмая скальная твердь; а в недрах скалы, там, где кончалась разделявшая пещеры глухая стена, имелась, оказывается, какая-то таинственная, темная-претемная, круто уходящая вверх между ноздрями скалы, узкая, сочащаяся влагой полость; туда и засунул свой трудно различимый в темноте клюв Скиронов вестник, застывший теперь в неподвижности. Скирон осторожно отстранил журавля с пути и, проникнув в эту таинственную мрачную щель, стал медленно, с превеликим трудом, всползать в этой темноте вверх, цепляясь за выступы пальцами с огрубелыми ногтями; не видя в беспроглядной тьме ни зги, он нащупывал осклизлые стены совсем уж незрячими ступнями; охваченный какой-то непонятной страстью, взбирался он все выше и выше, пока, весь исцарапанный, с наболевшими ладонями и ступнями, не нащупал какую-то впадину; согнувшись в три дуги, он кое-как умостился в ней и сидел там, погруженный во влажную мглу, весь окутанный со всех сторон какой-то, наверное белой, липкой, створоженной мякотью, вроде бы мозгом той угрюмой скалы, как бы приобщаясь, весь расцарапанный и кровоточащий, к некоему новому разуму. И вдруг в него, скрючившегося своим богатырским телом, слившегося с тьмою, притихшего, словно готовый народиться на свет младенец в материнской утробе, ударило и вновь ударило искоса каким-то светозарным лучом, а затем несказанный свет воссиял у него над головой — Скирон, спутник тьмы, творил для себя того господина и повелителя.
Читать дальше