И вновь, вновь присужденное глупцами бездействие, на сей раз еще более долгое, — что ж, перевалившая несколько за пятьдесят, девять лет бездействовавшая актриса, конечно же, списана... — И вдруг телецикл «Три женщины». И во всех трех — снова настоящая, снова великая, истинная Маньяни! Фильм не успели еще показать по телевидению, как о нем уже заговорили, и целые полчища режиссеров ринулись к Вам, и каждый молил коленопреклоненно, чтоб Вы, великая и милосердная синьора, только бы не отказывались, ибо лишь с Вами ему удастся осуществить свою заветную мечту, но Вас уже грыз скоротечный рак... И за пятнадцать минут до показа тех фильмов Вы, обессиленная, сравнительно удобно устроились перед телевизором на таких мягких подушках, которых Вам так сильно не доставало в Вашей скитальческой молодости, но — что за странная победа — Вы не дожили до начала фильма и Вами осталась неувиденной одна из Ваших... чего... такое бы тут слово... пусть будет «работ», а через три дня только-только обретший трех новых женщин Рим провожал Вас рвущимися сквозь рыдания — «Прощай наша... прощай наша Нанетта...» — это плакал сам Рим.
Чрезвычайно, всегда и во всем гордая госпожа Анна, Маньяни... Когда однажды, в период Вашего последнего бездействия, вероятно, самый великий режиссер современности снимал документальный фильм о Риме, он, памятуя великодушно о Ваших прежних заслугах, предложил Вам даже эпизод — как Вы возвращаетесь домой поздней ночью. И, в самом деле, Вы, окутанная ночной мглой, направились издали к своему дому, где столпились во множестве режиссеры-операторы-художники-ассистенты с осветителями, а когда Вы уж взялись за ручку двери, тот режиссер предложил вдруг такую объявленную скороговоркой импровизацию: «Уж поздно. Вот домой возвращается женщина, как никто другой, пропитанная духом Вечного города. Это Анна Маньяни. Анна, скажите нам что-нибудь, о Риме». Женщина повернула к нему свое исстрадавшееся, изнуренное болезнью лицо и сказала: «Иди спать, Федерико, уже поздно».
И прикрыла за собой дверь.
Премногострадальная, победоносная госпожа Анна, Маньяни...
8
Скирон предался воле.
Скирон предался воле, но прежде чем он стал толкователем полета птиц, ему приходилось туговато. Следить за козьим стадом не составляло особого труда, и у него оставалось немало времени для раздумий; в растерянности озирал он небо и землю — сколько же еще чего оставалось на свете неразгаданным: почему это, интересно, темнело, кому бы помешало, если бы всегда был ясный день; или почему морская вода была соленой, а стекающая струйками по стенам пещеры такой приятной на вкус; почему ветер не мог найти своей дороги, разве что все дороги для него открыты? — и так и сяк неторопливо прикидывал он в уме, но все это не отвлекало его от главной заботы, от горестных переживаний, которые вдруг, внезапно обрушивались на него; разъяренный, весь опаляем изнутри нестерпимым огнем, он остервенело стискивал меч: любви не было, нет... Но почему же не было! Ведь любовь была так хороша, только почему она гасла, почему гасла, почему ее не было! И только по временам, когда кто из влюбленных поднимался к нему, своему возлюбленному, в момент близости, на какой-то миг в голове мелькало: «Есть, да, есть». Но стоило подруге уйти, как вновь возвращалось мучительное: «Не было, нет...» Поначалу юнец принимал за любовь обладание белоногими стройными элладками и томную игру глазами; он уже и не помнил, как тревожился о своей дочурке, порученной в Мегаре заботам изобильногрудой мамки, с каким необычайным волнением посылал туда через путников сыр и мясо; теперь это превратилось для него в простую обязанность, исполнение которой приносило, однако, какую-то смутную отраду, и уже одно это было счастьем. Но в любви он все не мог никак разобраться и, пребывая в растерянности, по-прежнему подолгу предавался созерцанию неба и земли: почему это некоторые деревья плодоносят, а другие — нет, и где, интересно, проводит ночи Гелиос, может, он вообще тает в море? А может, Гелиос не один, может, каждое утро появляется новый, очередной, но кто его присылает?
Неужто боги? Современных ему вершителей судеб Скирон нем то чтоб не любил, он старался о них не думать. Ни с кем из них он никогда не имел дела, хотя они и очень любили повсюду совать свой нос. Разве что ему приходилось наблюдать многошумный гнев чернокудрого Посейдона да порой невольно думалось: как это все же... Как это все же они отхватили себе все лучшее — обитали на высоком Олимпе, раскатывали на многоконных колесницах; если кто где резал скот, не шевельнув и пальцем, присваивали себе самые лакомые куски; а обычные люди, чтоб только удостоиться одного их милостивого взгляда, приносили жертвы этим самым богам, среди которых никому было не разобрать, кто чей муж, а кто чей отец или временный сожитель; но до чего же нервозной была эта честолюбица Гера — неизвестно какой неведомой силой проведенная через тогдашний «загс» официальная жена Зевса. А как же — самолюбие! Но при этом такая мелочная суетливость. А Зевс даваай, поше-ол; и чего ему было церемониться, благо сам себе господин — выбирай кого хочешь. Не особенно-то отставали от него и Посейдон, Афродита Пандемос, Арес, Гермес и так...
Читать дальше