— Чего тебе надобно, отец? — спросил матрос и снова почувствовал себя мальчишкой. В тот же момент он заметил, что его голос неслышен. Но слуха отца он, видимо, коснулся, ибо тот вдруг повернулся к нему лицом (так, словно в лесной перспективе образовалась дыра и через нее стал виден задник сцены). Глаза его — точно глаза слепого — тщетно искали вопрошавшего, они беспомощно смотрели сквозь сына. И этот взгляд, обращенный вспять, еще трепетал между деревьев, словно легкое дрожание воздуха (в неясном, мутном свете сумерек), тогда как лицо и тело уже рассеялись, точно облачко пара перед лицом.
А Малетта опять уселся на пол и направил камеру на мясникову дочку. Он сказал:
— В наши дни тот, кто хочет добиться успеха, должен улыбаться! Всегда улыбаться — как президент США.
Герта же (лицо ее стало неподвижным и похожим на маску) немедленно продекламировала строку из душещипательного, а значит, дошедшего и до ее души произведения поэтического искусства:
— А что в душе творится, неведомо им…
Быть может, чтобы утишить сердечное волнение, а быть может, чтобы подразнить его и показать свой характер, она так задорно выпятила маленькие упругие груди, что они во всем своем великолепии четко обозначились под красным шелком, что выглядело чрезвычайно нахально.
— Правильно, никому не ведомо, — сказал Малетта. — Куда интереснее тело. С телом по крайней мере всегда найдешь что делать — так ведь? Это вам небось известно по собственному опыту. — Он навел объектив, щелчок — и фотография готова.
А Герта:
— Стойте! Я же еще ничего не сделала!
А он:
— Вот и хорошо! Как только вы что-нибудь делаете , получается ерунда.
Все шло по программе, которую Малетта, изнемогая от ненависти и вожделения, выработал внизу, в сарае, когда ходил за дровами. С ободряющими возгласами вроде «Великолепно! Отлично! Очаровательно! Вот это я понимаю, модель так модель!» он понуждал Герту непрерывно менять позы, не давая ей времени ни выразить протест, ни подумать о впечатлении, которое она производит, ни даже обдернуть юбочку. И таким образом не только заставлял все время быть в движении, не только вгонял ее в пот, но и все в большее смятение, в своего рода экстаз, дурман (что начинает кружить голову женщины, как только она переступит границу стыдливости), а точнее, в дурман унизительного освобождения, в хмельной водоворот, куда она кидается, чтобы утонуть в нем с тем же сладострастием, с каким она готова утонуть в любом водовороте, внезапно узнав, что скототорговец Укрутник не тот, за кого она его считала, а значит, не то все, что ее окружает, да и она сама уже не та; она словно бы голая сидит на снегу и думает: хорошо бы началось светопреставление. Дирижирует ее отчаянием злобный танцмейстер, он беспрестанно требует от нее новых мизансцен, то высокомерным голосом, ибо ищет прибежища в высокомерии, то голосом Малетты, который теперь гипнотизирует ее, а она в опьяняющем вихре кружится вокруг своей оси. Налево! Направо! И все вертится, вертится ее тело! Глубже и глубже уходит она в бесстыдство! Глубже уходит в бессознательность. Руки вниз, руки вверх! Она уже не стесняется неудержимо растущих полумесяцев под мышками! И вдруг не выдерживает.
— Вот тебе на! Вы только взгляните!
А Малетта:
— Не беда! Подретуширую.
— А теперь, может, так?
— Да, очень хорошо! — Щелчок.
— А сейчас?
— Не двигайтесь, прошу вас! — Опять щелчок.
И хотя то, что здесь происходило, было скорее глупо, чем непристойно, ей все же казалось, вернее, она сама себе казалась нечестивой, отверженной, но продолжала кружиться — Малетта у ее ног был как камень, который самоубийца вешает себе на шею, чтобы скорее пойти ко дну, — кружиться в вихре неистовой хореографии (навязанной ей как собственным озорством, так и маниакальным стремлением этого неудачника творить зло), бессознательно предлагая себя для снимков, которые и были вожделенной целью фотографа.
Он сказал:
— Повернитесь, пожалуйста, и лукаво посмотрите через плечо!
Она так и сделала, причем получилось это у нее очень мило.
А он:
— Восхитительно! Прошу вас, не двигайтесь! — Но тут же добавил: — Только подтяните немного сапоги! Они морщат, и это выглядит безобразно.
Она нагнулась и подтянула вверх голенища. Нагнулась, ничего не подозревая и ни о чем не думая, так как и думать, собственно, было нечего. Нагнулась со столь же чистой совестью, с какой человек нагибается в саду поднять упавшее яблоко, — тут-то он и нажал на спуск.
Читать дальше