Таков был распятый Христос, которого одетые в траур крестьяне, взволнованные и вместе с тем одержимые, преисполненные достоинства священнослужителей, стали снимать с креста. Ржавые гвозди, извлекаемые из дерева лишь раз в году, со скрежетом цеплялись за отверстия в кресте, и седой старик, взобравшийся на лесенку, отдувался и кряхтел. Он кряхтел до тех пор, пока не извлек три гвоздя, после чего тело господне начали опускать на плащаницу, чтобы потом положить в гроб, стоявший на полу. Женщины с благоговением поддерживали плащаницу, пока мужчины почтительно опускали тело. Но, чтобы уложить тело в гроб, потребовалось согнуть руки, и тогда вся торжественность исчезла. Пересохшая кожа, с помощью которой руки присоединялись к туловищу, не поддавалась, издавая безобразный скрип. Мужчины потеряли терпение и ожесточенно, уже отнюдь не благоговейно, принялись сгибать руки; они тяжело дышали и не жалели сил, лишь бы добиться своего. Потом склонились над святыми останками, почти заслонив их своими черными фигурами. И эта возня в полумраке храма, это тяжелое сопение, эти усилия и приглушенные возгласы наводили на мысль о настоящем убийстве. Две женщины держали плащаницу так, словно хотели скрыть злодеяние, напоминая соучастниц одного из деревенских убийств, когда вся семья по каким-то темным причинам сговаривается убрать того, кто им мешает, а потом, ночью, расчленив тело убитого, закапывает его на скотном дворе, под навозной кучей, чтобы труп нельзя было найти по запаху.
Наконец, скрипнув в последний раз, Христос подчинился насильникам, его уложили в гроб, завернув в плащаницу и оставив открытым только лицо. Ручные трещотки затрещали в унисон с той, что была на башне, и под это тарахтенье, без единого слова, распахнулась дверь.
Незадолго до этого выглянуло солнце, и лучи его достигли лиц и камней. Навстречу, из школы, выходили ребятишки, такие же коротко стриженные и смуглые, как Обжорка; девочки постарше неуверенно шагали в туфлях на высоких каблуках, надетых по случаю такого дня; на головах у них были вуали, на шеях — медальоны дочерей Марии. Процессию открывали пономарь и священник со служками по бокам. За ними шестеро мужчин несли гроб; следом шли двое или трое мужчин в галстуках, съехавших набок, и, наконец, прочий люд, одетый в траур, притихший. Церковь опустела. По мере того как мрак рассеивался, оцепенение словно сходило с них, движения становились раскованными. Солнце словно подсмеивалось над рваными кружевами, в его свете черные одежды поблескивали, как крылышки мошкары, тускнел пурпур служек; глаза, привыкшие к темноте в церкви, весело заморгали. Одним словом, мрачная завеса, павшая на людей во время службы, исчезла.
Сплавщики присоединились к процессии. В церкви остался один Американец. Какое-то время он созерцал опустевший деревянный крест, покрытый пылью в тех местах, куда тело Христа не допускало веничек из перьев. Стоя перед этим вознесенным в высоту символом, который распростер руки, готовый принять его, а может быть, и кого-нибудь другого, он удивлялся тому, как сильна тяга испанца к вере. И праведника, и грешного, как сказал в своей проповеди священник. Скульпторы, создавшие это изображение, были достойны своего народа. Какая дикость и какая человечность! И если это был святой в экстазе, сколько самозабвенной любви вложил он в свое творение! Чувствовалось, что его рукой водила не только неистовая вера, но и неистовая плоть. Возможно, даже слишком неистовая, но именно это от него и требовалось. И в этом была его сила, его правда. Скользнув взглядом по пурпуру и киновари какой-то современной скульптуры, прикрытой темным покрывалом, Американец повернулся к ней спиной и покинул церковь.
Несколько дряхлых стариков, прячась от солнца в тени святых стен, спорили между собой, кто из них лучше видит движение процессии по холму. Американец ясно различал вдали, как она змеится по извилистой тропе к облупившейся часовне. Он даже разглядел всех своих людей, и прежде всего Шеннона, светлая куртка которого отчетливо выделялась среди толпы, одетой в черное.
Да, это был Шеннон. Он сразу почувствовал свою общность с этими людьми. Возможно, тому способствовала проповедь священника, шедшая от самого сердца, а может быть, драматизм жестокого погребения в темноте храма. Но скорее всего, то прочное религиозное чувство, которое не было социальным убеждением и не приобрелось благодаря воспитанию, но являлось неотъемлемой частью их жизни.
Читать дальше