Все следующие дни я спала на мягкой уютной перине, завтракала всякими вкусностями, бродила по лесу, обсуждала свои проблемы с двумя людьми, слишком умными и доброжелательными, слишком всепонимающими, чтобы меня осуждать. Учитель назвал Джио “молодым олененком”, и мы засмеялись. Элен призналась, что не понимает.
— Годовалые олени обычно ведут себя вызывающе и всячески демонстрируют свои только-только выросшие рожки, — пояснил учитель.
Выслушав мою историю во всех подробностях, д’Оревильи и его жена согласились, что самое правильное — встретиться с Миколь и уговорить ее забрать из суда заявление.
Эти дни пролетели быстро, как пролетают все счастливые дни. Элен и Тома баловали меня, словно дочку, которой у них не было. С ними у меня от души как-то отлегло, я перестала нервничать. Мне было хорошо до последней ночи.
В последнюю ночь я лежала без сна, боясь шевельнуться, и смотрела на темный квадрат окна. За стеклом кричала сова, издали ей отвечала другая — жутким, душераздирающим криком. Это был вопль боли и ужаса перед разлукой, перед неизбежностью и беспощадностью смерти. Сон не шел. Дрожа как в лихорадке, уступая душившим меня рыданиям, я с грехом пополам дождалась утра. Видя мое перевернутое лицо, мои деликатные друзья не стали ни о чем меня спрашивать. Д’Оревильи на прощание крепко обнял меня и тихонько сунул мне в карман черную кожаную записную книжку: подарок на грядущее Рождество. Он шепнул мне на ухо:
— Помни, девочка, мой совет. Это совет старого безумца, но все же я тебе его дам: невозможно ни все понять, ни устроить все как надо.
Широкие мазки кистью на стенах комнаты удлиняются к концу ночи. Я наслаждаюсь остатками тьмы и покоя, зная, что скоро настанет час, когда надо будет снова приниматься за какие-то дела.
Я глажу страницы, переписанные маминой легкой рукой, потому что нотная бумага с напечатанными на ней нотами состарилась и истлела. Мама называла такие ноты “спящей музыкой”. Она любила читать музыку на бумаге. Говорила, что время отступает, когда в голове музыка обретает ритм и звучание. Она называла это свободой.
Первый мамин инструмент был “гаво”, миниатюрный кабинетный рояль. Родным пришлось продать одну из последних фамильных картин, чтобы его купить, но не могло быть и речи о том, чтобы столь одаренное дитя играло на каких-нибудь “дровах”. Семья возлагала все надежды на эту девочку, строгую, упрямую и молчаливую, с недюжинными способностями к музыке. Поэтому когда она влюбилась в папу, а потом вышла за него замуж, бабушка с дедушкой оставили неблагодарную дочь в покое, выделив ей причитающуюся долю наследства, но навсегда закрыв для нее свое сердце.
— В этой семье, — часто повторяла мама, — либо ты бог, либо никто. Не важно, что ты получил Гран-при или с отличием окончил консерваторию. Ты обязан быть лучше всех, без вариантов. Дальше — хуже, потому что потом оказывается, что все первые ученики наступают друг другу на пятки и то, что когда-то было исключением, становится правилом. А ты обязан стать лучшим из лучших. И еще надо, чтобы тебе везло.
Что касается меня, то больше десяти минут я выдержать за пианино не могла. Даже будучи совсем маленькой и сидя у мамы на коленях, я отбивалась изо всех сил. А вот слушать могла вечера напролет. Скарлатти, Вивальди, Гендель, Рамо, Дебюсси… Хотя последнее произведение, которое я слышала в мамином исполнении, было совсем другого толка. Это был Light , “Свет” Штокхаузена. Сейчас я держу в руках именно эти страницы. Для мамы сочинение Штокхаузена было очень важным — это была метафора космоса, что-то такое, что она безуспешно пыталась мне объяснить. Прослушать его целиком я смогла лишь много лет спустя.
— Оно построено на сериях по двенадцать звуков в каждой, и каждый звук, каждая нота — это как частицы вселенной, — объясняла мама. — Какое счастье, что Штокхаузен стал музыкантом, а не писателем, иначе я бы никогда этого не узнала.
Мама никогда ничего не читала. Когда я принималась ее увещевать, она говорила:
— Жизни хватает только на одну страсть, Эмма. Ты сама поймешь когда-нибудь.
Эти ноты лежали у нее на столике в изголовье, когда в ее глазах, затуманенных болезнью, вдруг мелькнул прежний огонь: гнев, вызов. Она тихо проговорила:
— У меня больше нет сил. Девочка моя, помоги мне.
В этот последний вечер я дала маме лекарства, сказав на прощание:
— Спи спокойно, мама. До завтра.
На рассвете я встала, чтобы открыть окно. Она уже давно перестала дышать. Тогда я легла рядом с ней, уткнулась носом ей в шею и стала вдыхать ее запах, потому что больше никогда в жизни я его не почувствую и мне будет его не хватать до самой смерти.
Читать дальше