Но вернусь к хору юных семинаристов: тоска, пробужденная им в душе, не сводилась к тому щемящему, хотя и приятному чувству, которое мы всегда испытываем, вспоминая детство, окрашенное для нас, за давностью лет и в силу накопившегося горького опыта, в розовые тона, — много больнее было вдруг обнаружить, да еще с такой чудовищной очевидностью, расхождение между моими тогдашними представлениями о собственном будущем и теперешней действительностью. Не собственными ли руками я вырыл непреодолимый ров, отделивший меня от моей юности? Поймите правильно: я и не думал оплакивать ту истину, что теперь, во взрослом состоянии, не могу бежать из этого жестокого и черствого мира, где нам навсегда отказано в любых сказочных приключениях и где мы копошимся словно пауки в банке, не могу вырваться из него, а затем, властью предельно ясного воспоминания, перенестись в мир далекий, утраченный, к которому с такой мучительной болью обращают взгляд все люди, — потому что я считаю единственно достойным человека и его назначения именно тот мир, что называется реальным; я всегда предпочитал вечерней дымке резкий свет дня, причудливым фантазиям — суровую правду, украшениям — наготу подлинности. Нет, ровно наоборот: сердце мое разрывалось оттого, что в глубинах моего детства я обнаружил не смехотворные грезы, а нечто совсем иное: пылкие чувства (например, врожденную нетерпимость ко всему, что мне казалось грязным и пакостным), мальчишескую убежденность, что в один прекрасный день я получу в свое распоряжение целый мир, простиравшийся передо мной подобно неведомой стране, готовой распахнуть свои двери, а еще — неспособность покорно принимать выпавший жребий и укрощать в себе пламенную жажду, рожденную желаниями. Прошлое, в которое я вглядывался, возвращало мне образ, ставший для меня чужим, и одного этого воспоминания было достаточно, чтобы осветить беспощадным светом теперешний мой упадок; мне казалось, что этот образ никак нельзя совместить с моим представлением о себе, сложившимся за долгие годы самонаблюдения. Если в те давние годы я страдал, отказываясь от борьбы, то объяснялось это не столько отсутствием врагов, сколько тем, что у меня не было действенного оружия для посрамления вполне реальных противников, которые меня донимали, и осторожность советовала мне не ввязываться прежде времени в открытую схватку; все, что я мог себе позволить, — это бросить в ответ вызывающий гневный взор или отбрить нападавших идеально вежливой улыбкой. Но я находил утешение в мысли, что когда-нибудь наступит вожделенный момент перехода от обороны к атаке, — иначе говоря, что я наконец буду в состоянии проявить всю свою мощь, изворотливость и хитрость, и вот тогда-то мне удастся познать опьяняющий вкус победы. Что же осталось во мне от этой стойкой уверенности в себе, от сладострастной тяги к разрушению, от плохо скрываемой боевитости, направленной против тех, кто держал меня в гнусной неволе, от восхищения перед храбрыми воителями, главарями разбойников, мятежниками, чей пример пробуждал искреннее сочувствие в тайниках моей души, от врожденного духа противоречия, ни для кого не делавшего исключений? Чем старше я становился, тем прочнее во мне укреплялось равнодушие, ничто в моем представлении уже не стоило трудов, и в конце концов былые мечты о реванше и завоеваниях перестали меня вдохновлять, — напротив, я стремился лишь к тому, что помогало от них освободиться. Сегодня гром сражений меня тяготит и утомляет: я смертельно ненавижу всякого, кто силой вырывает меня из моей безучастности. Не предпринимать ничего, только наблюдать, выжидать, наблюдать…
Все же не следует видеть в тоске по прошлому, о которой я только что рассказал, самое важное, чем пленяла эта музыка, — самое важное было иным, и я создал бы о нем превратное представление, сосредоточившись на легкой тени, пробежавшей в душе при воспоминании о том, что я когда-то считал бесконечно ценным и необходимым; я хотел выделить этот момент лишь потому, что он, кажется, представлял собой единственный ключ, позволивший мне исследовать, пусть и поверхностно, содержание одной из эмоций, которая, впрочем, уже не могла иметь последствий в границах реального мира. Но, разумеется, главным моим чувством в ту минуту была всесильная радость, излившаяся в громком крике, — так вскрикивает мужчина, сжимая в объятьях давно желанную женщину, или тот, кто после многих дней и ночей изнурительного, бессонного поиска открывает истину, дающую ему прикоснуться к непостижимой сердцевине собственного существа. Да и что еще могло означать это сладостное внутреннее облегчение, эта волна вскипевшей крови, как не победительную радость, которая пела в моих ушах, бесследно стирая смертный грех, совершенный мной накануне и ставший причиной моих страданий, моего отвращения к самому себе? Я не могу иначе объяснить, почему мне вдруг пришла охота сделать несколько шагов: теперь я был уверен, что меня не подкосит горький стыд, что на этот раз я не споткнусь, не растянусь на снегу, зарывая в него лицо и едва смея открыть глаза, чтобы взглянуть на небо. Впервые за это утро я чувствовал себя более чем сносно, мое тело согрелось, суставы обрели гибкость, я был полон сил и решил немедленно проверить свои ощущения на опыте. Двинувшись по направлению к каналу, я с удовольствием отметил, что ноги слушаются великолепно и что им не терпится нести меня куда я только пожелаю.
Читать дальше