Лимонов, рассуждающий на вселенские темы идеологии и культуры, — это нонсенс. В хроникально-публицистическом «Убийстве часового» он рассуждает немало (а «Дисциплинарный санаторий» весь состоит из таких рассуждений), и эти страницы в книге пустотны, их можно оставить чистыми, как у Стерна, и пропустить не читая, но, к счастью, там есть и другие страницы, где он проявляет себя нестесненно, со всей прирожденной эгоцентрической мощью, — вот к чему приглядеться не грех, вот в чем его сила.
Насилие, насилие, насилие, твердит он, не уставая, являет собой сердце мира, агрессия — его заповедный корень, человек все время творит насилие, ибо он человек и агрессия ему свойственна неотменяемо. Трупы Югославии, мертвецы Приднестровья, гниющие раны Абхазии — всюду побывал Лимонов и увидел только смерть и насилие. Агрессивность ужасна, она может сжечь все вокруг, и она же чудесна и благодетельна, потому что только агрессия мужества позволяет защититься от чужого насилия. Героическое отношение к жизни и смерти, недостижимые экзистенциальные высоты самурайского кодекса Дзётё Ямамото, воина и монаха, боровшегося против наглой профанации этой этики своекорыстными торговцами из Осаки, не способными умереть так, как подобает мужчинам, этика защитников Брестской крепости и Сталинграда, этика маршала Ахромеева, часового евразийских пространств, который убил себя, когда понял, что ему уже не удастся защитить свою родину от предательства начальника караула, — это путь воина, путь патриота и путь поэта, который, повинуясь древнейшей традиции слова, вновь посвятил себя воспеванью героев.
Но и это не все, и нету здесь главной правды, самой волнующей и лимоновской. Не потому хорошо насилие мужества, что оно героично, а потому оно хорошо, что красиво, витально и физиологично, что в нем соль этой жизни, ее семя и кровь и ее трепетание, ее самая тайная, самая важная сила и завязь — начало начал эстетического. Этика агрессивного героизма, как это было и у Константина Леонтьева, нынешнего лимоновского вдохновителя, безраздельно подчинена самодовлеющей эстетике красочного насилия, которая, по мнению их обоих, учителя и ученика, одна только и может сегодня противостоять демократической скверне.
Лимонов — фашист, национал-большевик, он красно-коричневый. Да хоть бы и так. Если «фашизм» ему необходим для писания и биографии, как антропософия Андрею Белому, то пускай он его исповедует на здоровье (как если б Лимонов мог что-нибудь исповедовать отдельно от своей поп-культурной «игры»). Он эстет и романтик, усвоивший жизнестроительную технику современного искусства, что, разумеется, «фашизму» нимало не противоречит. Он отменный профессионал горьковской складки, у него выучка грамотного мастерового. Его реакция на Демократию, на «бронированные эскадры Капитала» (Брехт), вновь подошедшие к послесоветским берегам, инспирирована различными стилистическими веяниями: классической романтикой, из прошлого столетия, от Карлейля, Герцена, Ницше, от Бакунина с его аристократическим разрушением-созиданием; джинсово-кожаным гошизмом в Латинском квартале; новейшей русской правой, пестрой, как клоунское одеяние, и так далее — и о чем здесь еще говорить, но вот одно обстоятельство остается, зорко Лимоновым подмеченное. Демократия в России не успела за младостью лет сформировать в себе и вокруг себя незыблемую скалу охранительных художественных ценностей, у нее нет пока собственной красоты, независимой от импортированного потребительства (да и вообще деспотизм, тирания — красивее, эстетичней, это любому посетителю оперы, любому накрахмаленному, вздыхающему балетоману понятно, стиль — орудие тирании, как заметил Гомбрович). Нет у нее героической мифологии бури и натиска, некому пока написать русскую «Песню о топоре», нет своего Фафнира, свернувшегося грандиозными и смердящими кольцами на страже новонакопленного золота второго российского капитализма, нет, между прочим, и Зигфрида в озарениях духовидческой северной музыки, но претенденты на эту роль появляются. «Трагедийность, романтизм и героизм зато без колебаний ушли в сторону красно-коричневых. Макашов, вышедший из здания технического центра телевидения ночью 3 октября, автомат на плече, после боя в полыхающем здании, вытирающий черным беретом пот с лица, — сзади пожар и трассирующие очереди крупнокалиберных пулеметов фоном, — персонаж трагедии», — пишет автор в «Лимонке» (швырнуть в интеллигенцию).
Читать дальше