Но парадоксальным образом человеческое семя новее , чем любое социальное образование.
*
Прежде человек втайне сомневался, что может быть бессмертным, но вслух мечтал об этой участи для своей души. Сегодня для нас после смерти уже ничего не осталось — ни снов, продолжающихся за гробом, ни песен, эхом подхватывающих свою жалобу по ту сторону. Можно только ужасаться, насколько мы отмежевались от мертвых и от другого мира.
Пусть мертвых больше нет, а живые? Есть, но очень мало. В бегах. Или прячутся.
Очень немного осталось живых, мертвых, зрелых женщин, зрелых мужчин. Есть объятия, есть дети, которых почитают больше, чем предков, ушедшие, чьих портретов даже уже не хранят.
*
Нет потустороннего мира. Нет грядущего мира. Однако мысль, что мир «един», — неправда, тем более отвратительная, что единственный общий коммерческий рынок нашего времени делает эту мысль обязательной для всех.
Во-первых, существуют два мира: раз есть человеческий расцвет естественных языков, из этого следует, что у каждого говорящего есть внутричерепная эхо-камера.
Во-вторых, для монизма нет ни реальных, ни понятийных, ни языковых условий. Тезис I: ничего нет, кроме отношений, кроме поляризаций. Тезис II: с тех пор как появился знак, существует разнесенность по двум полюсам, разделение надвое, диалектика, отношения, сексуализация.
Один, единичный, половое не-различие, не-язык — это само безумие.
*
Мир двояк. Перевод из одного в другое — это не поиск сходства лица с другим лицом, а скорее преображение сил. Сил, жизненных соков, крови, бодрости, — все это кроется за стеной, отделяющей оригинальный текст от композитора, который его представляет, от исполнителя, который его выразил, причем первый — под непосредственным впечатлением, а второй — по-иному, повторением.
Переводить, читать, исполнять, сочинять, играть, писать — это всегда передача чего-то, что этому предшествовало. Во всех этих случаях внешнее и внутреннее, сомкнувшись, смешивались, постепенно скреплялись между собой; то, что было другим, и то, что было «я», уже невозможно было различить, в конце концов обе формы сливались воедино. Как в объятии. Это и было счастье: когда природа и «я» внезапно переходили одна в другое, когда другое и идентичное совпадали, когда два разнополых тела соединялись, несмотря на разницу, которой полагалось их развести.
Франсуа Куперен написал в предисловии к одному т о му своих фортепианных сочинений, каким он себе представляет исполнение. Он говорил, что, к несчастью, клавесин не кажется ему лучшим инструментом для того, чтобы передать то, что он сочинил для клавесина.
Но он не знал инструмента, словно бы специально настроенного на звучание и технику, о которых он мечтал.
Мы можем писать для инструмента, или для воплощения, или для исполнителя, или для alter ego, alter , которого мы не знаем.
Когда эта возможность была понята буквально — это называлось «писать».
Вот почему мы покорно называем весь этот безмолвный мир литературой .
Музыканты обычно толкуют эту фразу Франсуа Куперена (он говорил очень точно, что ему кажется почти невыносимым, что можно вкладывать душу в инструмент, в котором взятые ноты не страдают ни от того, что их раздувают, ни что их уменьшают) как предчувствие фортепиано. Я думаю, что свойственная Куперену меланхолия идет дальше.
В бесконечность: к бесконечному различию.
К бесконечности, с которой не покончить и которая не исцеляется.
Между композицией и инструментом, между партитурой и исполнителем, между автором и интерпретатором, между мужчиной и женщиной есть нечто более живое, в самом источнике, способное хлынуть наружу при контакте со всяким инструментом и всяким выражением.
Каков бы ни был инструмент: поверх инструмента. Каково бы ни было выражение: поверх выражения.
Куперен мыслит не от мира сего. Он оставляет место пятому времени года. (Как минимум думает так: «Я полагаю, что есть инструмент превыше того, что есть».)
Можно, подобно мастерам, изготавливающим струнные инструменты, назвать этот пустой резонатор, эту молчаливую позицию, которая поддерживает резонанс как корпус, — душой. Он как черепная коробка (вот почему музыку можно читать в виде партитуры так же, как мы можем читать язык в виде книги).
Позволяя тишине звучать.
В записанной музыке нотные знаки зарывают звук в его букву. Как в литературе, ни один голос не может претендовать на полное прочтение текста.
Читать дальше