Персингер был сыном железнодорожного стрелочника. Он родился в Колорадо, учился у великого бельгийского скрипача Эжена Изаи и какое-то время был концертмейстером первых скрипок в Берлинском филармоническом оркестре под руководством Артура Никиша. Его мечта о концертной карьере в Соединенных Штатах так и не осуществилась, по-видимому, главным образом из-за недостатка денег, потребных на первые шаги, а может быть, не хватило боевитости. Он играл на чудесной “Монтаньяне”, обладавшей теплым тоном, характерным для этого инструмента, извлекая из нее нежные, мягкие звуки. В жизни подчинялся жене, имевшей более сильный характер, почти никогда не терял терпения и вообще был очень мягким человеком. Доброта, может быть, и не помогает делать карьеру солиста, зато она сделала из Персингера идеального учителя, по крайней мере для того, кто жаждет, чтобы его учили. Замечательный преподаватель, концертмейстер, руководитель отличного квартета, носящего его имя, первоклассный аккомпаниатор, он был во всех отношениях одним из лучших музыкантов, которых я знал. Не вложил ли он в меня свои несбывшиеся мечты? Возможно, что так. Образы не умирают. Они перерождаются в идолов, которым мы преклоняемся, в супругов, которых мы выбираем, в детей, нами рождаемых, в учеников, которых мы воспитываем, — и притягивают к себе. Конечно, в мире мало взаимопонимания. Любовь может оказаться любовью к себе, хоть на вид и представляется иначе, но кто сказал, что внешнее впечатление не имеет своей ценности? Любовь состоит прежде всего в проявлениях. Если в отношении Персингера ко мне и была примесь легкой зависти, отзвук несбывшегося, я, по крайней мере, ничего такого не чувствовал. Подобно тому, как родители самоотверженно преданы детям, так же, на мой взгляд, учителя преданы ученикам, и пусть в этом мнении чувствуется самодовольство, зато подразумевается ответная преданность ученика.
Я хорошо знал, что за привилегии надо расплачиваться столь же весомыми обязанностями. У меня в детстве было развитое чувство ответственности, и, мне кажется, я работал с большим старанием, но, наверно, и другие дети в такой же ситуации стараются не меньше. Просто мне помогало то, что мои часы занятий учитывались в семейном расписании, которое все усложнялось по мере того, как мы росли и у нас становилось все больше разных дел; но сложное взаимосвязанное расписание не позволяло, с одной стороны, расслабляться и пренебрегать дисциплиной, а с другой — слишком перегружаться. Конечно, никакое расписание, как бы строго его ни придерживаться, не гарантирует, что имеющееся в твоем распоряжении время будет использовано наилучшим образом. Скрипач, восьми лет или пятидесяти, живет одинокой, сосредоточенной внутренней жизнью, и от него одного зависит, какое направление принимают его мысли. Одно время, еще на Стейнер-стрит, во время упражнений мои мысли свободно блуждали, я играл автоматически, как бы в трансе, а сам придумывал увлекательные приключения, разные интересные разговоры. Естественно, родители не могли знать, что отсутствующее выражение лица и остановившийся взгляд — это признаки рассеянности, а не сосредоточенности. Но к счастью, я сам понял, какую вредную привычку я в себе вырабатываю, и это меня настолько встревожило, что я заставил себя от нее избавиться.
Наверно, обостренное чувство ответственности может перейти в мучительное беспокойство, и возможно, именно беспокойство стало причиной моего неудачного выступления с Концертом Мендельсона на конкурсе, когда мне было семь лет. (Больше я в конкурсах никогда не участвовал.) А может быть, мне просто хотелось покрасоваться. В середине анданте председатель жюри, дирижер Сан-Францисского симфонического оркестра Альфред Херц, бородатый немец, любитель духовой музыки, неодобрительно отозвался о моем слишком быстром темпе. Я объяснил, что спешу добраться до чудесной Третьей части, пока не кончилось мое время; я словно считал, что только фейерверк в темпе аллегро может расположить ко мне членов жюри, что приз меня уже дожидается и что нельзя терять ни минуты. Несмотря на недостатки, за это выступление мне присудили стипендию в двадцать долларов ежемесячно на протяжении десяти месяцев. Лучше бы, конечно, они внушили мне уважение ко всем темпам. Но, как вскоре выяснилось, этот урок мне еще предстояло усвоить.
Мы, смертные, никак не можем смириться с тем, что нам предстоит умереть, и все время представляем себе предел, последнее испытание, высший суд, который выше всех прочих судов. Таким судом для меня был бетховенский Концерт. По отношению к остальному скрипичному репертуару он был как сверкающая третья часть к анданте у Мендельсона. Не достигнув еще восьми лет, я разучил разные “ученические” концерты (Берио, Липиньского, Шпора), а также Сонату Баха соль минор, которая с таким блеском когда-то завершила первый урок у Персингера, и еще Концерт Мендельсона, “Испанскую симфонию” Лало, Первую часть Концерта Паганини ре мажор, Концерт Чайковского — заглатывая всю эту массу, как говорится, с потрохами, точно гастроном, страдающий от голода потому, что пищу, которую ест, он считает “ненастоящей”. Длинный список служил не столько образованию, сколько росту репутации. Персингер на пустом месте создавал мне творческую биографию, которая поднимала меня над другими, хотя я вовсе не ощущал своего превосходства. Я чувствовал себя младенцем на ходулях.
Читать дальше