Слава Ростропович, как всем известно, подвергся нападкам за защиту Солженицына. Зная Ростроповича много лет и считая его очаровательным человеком и великим музыкантом, я бы очень опечалился, если бы он попал по моей вине в затруднительное положение; но, как выяснилось, я косвенно оказался к этому причастен.
В начале января 1974 года в Париже в рамках празднования 25-летия ММС должен был состояться концерт; в нем ожидалось участие Ростроповича, Дитриха Фишера-Дискау, Вильгельма Кемпфа, Режин Креспен и других, включая меня самого. Вся подготовка прошла успешно, программы были напечатаны, планировалась телетрансляция. Но накануне Рождества до меня дошли слухи, что у Славы случился сердечный приступ. Я сразу позвонил его жене, певице Вишневской, в Москву сказать, как я обеспокоен. “Сердечный приступ? — воскликнула она. — Кто вам об этом сказал? Он прекрасно себя чувствует. Сейчас он дирижирует в Грузии, но к концу недели я жду его в Москве”.
Это была прекрасная новость, но она только подтвердила мои подозрения, что дело принимает дурной оборот. Слух о болезни Ростроповича дошел до руководства ММС при посредстве чехословацких музыкантов, вернувшихся из Советского Союза. Он косвенно означал, что Славе не дадут появиться в Париже, причем попытаются скрыть от чужаков “наказательный” характер этого запрета. Уже два года ему отказывали в разрешениях поехать за границу и подвергали другим взысканиям: редко давали выступать в Москве, направляя вместо этого в провинцию, за день до премьеры не позволили дирижировать постановкой оперетты, которую он долго готовил, под предлогом, что результат трудов этого выдающегося музыканта “недостаточно хорош”. Бесспорно, это были “булавочные уколы” по сравнению с теми гонениями, каким подвергался непокорный художник поколение назад, но они по-прежнему обескураживали. Коварная тактика советских властей подсказала мне, какую линию следует вести.
В то время я находился в Берлине. Я послал оттуда телеграмму в Министерство культуры СССР. В ней говорилось, что вопреки сообщениям Ростропович находится в добром здравии, что мы не идиоты, чтобы нас дурачить, и ждем его на концерте в Париже, как было условлено. Ответная телеграмма представляла собой попытку откупиться: министерство предлагало вместо Славы прислать Шостаковича, написавшего новый квартет и Квартет Бородина, лучший в стране; все издержки возьмет на себя советское правительство. “Очень любезное предложение, — ответил я. — Шостаковича милости просим, но мы не примем его вместо Ростроповича”. В ответной телеграмме министерства повторилось предложение, выдвинутое ранее, и содержалась просьба прислать официальное приглашение для Шостаковича и компании. Эта бесполезная переписка могла бы продолжаться бесконечно, и потому я направил свою третью телеграмму “через голову” Фурцевой — Леониду Брежневу. Я угрожал сообщить прессе всю историю с наказанием Ростроповича и обменом телеграммами, подчеркнув, какой вред это могло бы нанести политике разрядки. В тот же день Слава получил визу.
Шестого января 1974 года он прибыл в Париж. Слава напомнил мне тех собак, которые сидят в клетках на трансатлантическом лайнере, и когда их на суше выпускают на волю, начинают носиться как сумасшедшие, не зная, куда приткнуться. Он был как мальчишка, смеялся, кричал, сам себя щипал, дабы удостовериться, что он действительно оказался на парижских улицах. В знак признательности за мое содействие его приезду он предложил сыграть со мной на концертах, посвященных моему шестидесятилетию, и сдержал свое обещание.
Покинуть свою страну — это, мягко говоря, неудовлетворительное решение для артиста, ведь он должен дышать воздухом родной культуры. Поскольку музыка легче преодолевает культурные барьеры, чем литература, высылка была для Ростроповича менее тяжелой, чем для Солженицына. Но хотя Слава наилучшим образом использовал обретенную свободу, он многим пожертвовал, и не в последнюю очередь — своей педагогической карьерой в Московской консерватории. Одна из прекрасных черт русского музыкального образования — это обязанность великих виртуозов передавать молодым свое мастерство. Единственное известное мне исключение — это Святослав Рихтер, чья эксцентричность заставляет его жить по собственным законам.
Впервые я встретился с Рихтером в Лондоне. Тогда он и его жена, выдающаяся певица, пришли к нам пообедать в Хайгейт. Его слава гремела еще задолго до того, как о нем узнали на Западе. В ранние послевоенные годы другие русские пианисты признавались: “Мы лишь бледные тени лучшего из нас, Рихтера”. Его визит в Хайгейт состоялся в прекрасный осенний вечер. Мы вышли на воздух в наш маленький садик, и я честно попытался завести светскую беседу:
Читать дальше