Шерфедже привязала внука широкой тесьмой поверх старого платья. Головка у него болталась.
— Осторожно иди, дочка, смотри под ноги. И как только придешь, отошли наше письмо Сюлейману. Пусть читает этот бесстыжий, чтоб ему было пусто! Может, смягчится его каменное сердце, вспомнит он о своей матери, жене и детях.
— Сколько курушей стоит письмо в Германию? Скажи еще раз.
— Шесть меджидийе [92] Меджидийе — двадцать курушей (одна пятая лиры).
. А может, и все десять. На почте тебе скажут. Пусть читает этот бесстыжий, ни дна ему, ни покрышки!
Азиме в последний раз оглянулась на еще маячившую в тумане деревню. Ощупала руками ноги сына.
— Счастливо оставаться, мама. Завтра, иншаллах, ворочусь. Ты уж присмотри за скотиной и курями. Ахмеда и Айше не пускай на улицу, нечего им там делать. Вечером, когда будешь ложиться, не забудь потушить лампу. Упаси Аллах, еще пожар приключится, сгорит эта проклятая развалюха!
— Не тревожься, все будет в порядке. Иди и ни о чем не думай. Надеюсь, все обойдется. Не забудь, что тебе скажет доктор. Получи лекарства по рецептам. Счастливого пути, дочка!
Перед Азиме расстилалась широкая, покрытая снегом равнина с небольшими пригорками, буграми и речками. Дорога вся раскисла. В чарыки набивалась грязь. Азиме старалась идти по обочине, где снег еще не стаял. Кое-где вдалеке вились дымки деревенек. Но город, куда она шла, скрывался за невидимым еще холмом.
«Иншаллах, к вечеру добреду, — сказала себе Азиме. — Иншаллах, не встречу ни дурного человека, ни зверя хищного». Но ее обуревал страх.
Этой весной будет уже два года с тех пор, как ее муж Сюлейман уехал в Германию.
«А лучше бы он остался в деревне! Лучше бы остался и помер, чем такое дело, — вздыхала она. — Шесть лет ждал своей очереди. Пропасть денег ухлопал. И что же? За два года то ли три, то ли четыре письма прислал. Других вестей нет. А ведь чего только не обещал! Деньги, мол, буду слать целыми тысячами! Пришлю вызов! Билеты на дорогу! „До Стамбула, — писал он, — доедете на автобусе. В Сиркеджи сядете на поезд. А там уже все просто. Поезд идет прямо в Германию. Я вас встречу в Мюнхене. Это большой город, вроде столицы. Турок здесь очень много. Детей отдадим в школу. Ты, если хочешь, устроишься на работу. Только греби и греби деньги. Когда вернемся, продадим наш деревенский дом, в город переедем. Заживем по-человечески. Провались она ко всем чертям эта деревня!“ И вдруг перестал писать. По деревне пошли толки, пересуды. Еще бы. Из всей их деревни Гюнолук лишь один и поехал в Германию. Всем любопытно, как он там. Донеслись слухи, будто он спутался с какой-то потаскухой из Бурсы. И будто она от него забрюхатела. Эта девка выпотрошила у него все карманы. А потом стали поговаривать, будто бы он завел шашни еще и с вдовой-немкой. Что с него возьмешь — кобель! Одной ему мало — подавай двух, а то и трех! И еще пошла молва, будто он шляется по барам, пивным и таким домам, где голые бабы пляшут. Все деньги проматывает. А через три месяца начали толковать, что он завел какую-то гречанку. И никакими уговорами его не проймешь. Кто что ни скажет, он в ответ: „Один раз живем на свете. Женщины здесь хорошие, чистоплотные. А у нас — все грязнули. Да и тощие очень, кожа да кости“. Ни о жене не вспоминает, ни о детях. Даже об Али, который родился после его отъезда».
Малыш на спине закашлялся.
«Свекровь только зря деньги переводит, письма ему шлет пачками, — возмущалась Азиме. — Он их, видно, даже не вскрывает, так ему голову задурили все эти бабы. Нет бы схватиться за ум. Я, мол, оставил дома на одну слабую женщину двоих детей. Да и еще третий родился после моего отъезда. А мать совсем старая — за ней самой присмотр нужен. Пошлю-ка я им хоть сотни три лир. Уж я-то его как облупленного знаю, кобель и есть кобель!»
Снегу становилось все меньше, грязи все больше. Ноги вязли, идти было трудно. А ребенок за спиной надрывно кашлял, задыхался. Азиме сунула ему кусочек локума, может, успокоится. Но он все давился кашлем.
К полудню она добралась до Тексёгюта и остановилась возле родника.
В кушаке у Азиме была завязана кой-какая провизия. Она уже проголодалась. Да и вымоталась, ноги подламываются. Она развязала кушак. Постелила передник на снег, положила на него малыша, распеленала. Ножки у него были тоненькие-тоненькие, как щепочки. Кожа обвисла. «Пис-пис-пис», — сказала она, приподняв его. Но он даже не открыл глаз, продолжал кашлять.
Она снова запеленала его. Вымыла руки под тонкой струей, сбегавшей с мшистого желоба. Выпила две пригоршни. Поела и еще раз попила воды. Затем пробормотала благодарственную молитву и встала. Завязала провизию в кушак, прикрутила ребенка к спине, снова напилась и отправилась дальше.
Читать дальше