Выступления в «Луковице» проходили удачно. Публика в Заливе Сан-Франциско была смышленая, вдумчивая. Такой фешенебельный вариант нью-йоркского Гринвич-Виллиджа: эти люди приходили скорее послушать, чем только поразвлечься.
Я легко отработал неделю, и, поскольку все в Сан-Франциско шло как по маслу, мой эгоизм удержал меня там еще на какое-то время: мне хотелось потешить свое самолюбие, помариноваться в тамошних хлебосольных краях. Еще денек-другой поупиваться благодарностями за то, что я пришел и украсил чей-то день, как это умеет один только Джеки Манн.
То, на что я налетел, было почти неизбежно. Я настолько зарвался и обнаглел, что просто-напросто навязывался на пощечину.
Тот клуб назывался «У Энн, 440» и больше смахивал на кафе. Кафе с развлекательной программой. Я отправился туда не выступать — смотреть. А если говорить начистоту, то я пошел туда затем, чтобы сполна насладиться своей ролью: артист, работающий в фешенебельной части города, явился поглядеть, как развлекается прочая публика. Я попросил Кейта позвонить туда, заказать для нас столик. Он все обставил с большой помпой, дал понять, что придет сам Джеки Манн. Когда мы туда пришли, меня ожидал очень теплый прием: «Здравствуйте, мистер Манн» и «Вот ваш столик, мистер Манн». И, как будто всего этого было еще недостаточно, там должен был выступать один комик, с которым я пару раз работал в Нью-Йорке. Парень, который когда-то и вниманием меня не удостаивал. А теперь, услышав, что я в зрительном зале, он перед началом представления подошел ко мне, расплывшись в улыбке и заготовив широкие объятия, сказал, что он очень рад за меня, за мой успех. Это было неправдой. Он лебезил передо мной в надежде, что, если мне понравится его выступление, я замолвлю за него словечко кому-то, кто сможет протолкнуть его вверх по лестнице. То, что он мне завидует — а я это знал, — и вместе с тем вынуждает себя с горечью скрывать свою зависть, заискивая передо мной, и мысль, что я вообще гожусь на то, чтобы кто-то передо мной заискивал, — это был коктейль, от которого я захмелел еще больше.
Представление началось. Выступали комики, парочка певиц. Мой знакомый лез из кожи вон, стараясь произвести на меня впечатление.
Потом вышел Ленни Брюс.
Когда его объявили, я ни о чем таком не подумал. Я никогда о нем раньше не слышал, ничего не ожидал. Может, потому он так сильно меня хлестнул.
Он вышел на сцену.
Подошел к микрофону.
И начал говорить.
Он не просто стоял, отпуская остроты: он говорил — говорил о религии, политике, обществе и расовом вопросе, обо всем безумии, которое, казалось, на каждом углу рвалось наружу. Он легко и раскованно держался на сцене, давал себе как следует выговориться, а не перебегал от шутки к шутке. Но, выбрав какую-нибудь тему, он бросался на нее с акульей злостью, не опасаясь, что кто-то может обидеться, а скорее радуясь этому.
Он говорил.
О сексе. Он много чего говорил о сексе — о том, кто с кем, почему и как спит. Он не скупился на подробности. Он без стеснения сквернословил, употребляя непотребные слова, каких обычно даже в кафе не услышишь. Такие слова звучат разве что в прокуренных комнатах, в переулках и подворотнях. Тошнилово. Его юмор называли тошнотным. Но он не отступал от своего ни на шаг — ни назад, ни в сторону. Он был уверен, что говорит правильные вещи и имеет на это право. Он был предельно точен, его цель была совершенно ясна: это не тот случай, когда ругаются, чтобы ругаться, ругаются, чтобы шокировать. Его случай был совершенно иной: он орудовал шельмовскими словами целой новой науки. Он не старался гладко выговаривать свой текст, напротив, бормотал и частил без разбору, как бы показывая, что репетировать — ниже его достоинства. Его рутина не была рутиной: он растягивал последнее слово каждой фра-а-а-а-азы. И оно как бы зависа-а-а-а-ло. Заставляло тебя слушать, корешо-о-к! Заставляло тебя думать. А потом он вдруг-швырял-в-тебя-что-нибудь-меткое. Что-нибудь поострее ножа. И реагировать нужно было быстро — иначе порежешься.
Он говорил.
И все, что он говорил, было взято из жизни. Никаких там шуточек про тещу, про свою толстую тетушку Этель. Если это не происходило в мире, если это не касалось какого-то события, чувства или происшествия, если это не царапалось и не кусалось, если это не заставляло тебя навострить уши и напрячь внимание, то у него не было на это времени. Он не желал об этом даже думать.
А кроме того, он говорил смешно. То, что говорил этот кудесник с бачками, прилизанными волосами и печальными глазами, этот шут дьявола, было смешно. Метко и смешно. Хлестко и смешно. Необузданно, провокационно, резко и…
Читать дальше