Мы искали саблю все мое детство и всю мою юность; я начал писать, и в одном из первых рассказов у меня даже есть фраза о сабле, дрейфующей в лабиринте стен. Ее не было нигде, мы ходили с отцом из комнаты в комнату, от каморки к каморке, а когда проинспектировали весь дом, то искали в прачечной, потом в коптильне, на скотобойне, в дровяном сарае, в коровнике, в кладовой, в погребе, под сараем, на сарае, на складе, на крыше — кавалерийского холодного оружия с изогнутым клинком не было нигде. Оно перестало существовать, наверное, рассыпалось, изведенное ржавчиной. Кончились страдания молодости и начались пытки среднего возраста, отец умер от болезни сердца, за три года до этого умерла бабушка, за двенадцать лет до этого умер дед, опустевший дом тоже умирал во всем величии своей ветшающей архитектуры. Пропитывались влагой стены, осыпалась штукатурка, оставленные в комнатах предметы теряли форму, словно растворялись в темноте, на втором этаже завелись ласки, а мебель и домашняя утварь — казалось бы, неподвижные — сами собой хаотично перемещались.
Я приезжал из Кракова к матери, у меня были ключи, но я редко приходил в то место, где когда-то было все, а теперь даже жасмин, цветущий перед стеной фасада, источал трупный запах. Как-то летом там начался большой ремонт и демонтаж, повсюду слышался шум отбойных молотков, въездные ворота были все время широко открыты; в один из знойных дней я зашел туда на минутку, повсюду сновали рабочие, во дворе громоздились кучи нелепых и совершенно неузнаваемых предметов, без остановки работали молоты, рухнула стена, поднялось облако кирпичной пыли, и через какое-то время один из рабочих вручил мне завернутую в юфтевый лоскут офицерскую саблю деда. Я вынул ее на дневной свет.
Не тронутая ржавчиной, она и в самом деле выглядела в точности так, как та, на гравюре в словаре Аркта.
Потом я шел с этой саблей по Висле, через мост, и наверх, в направлении Партечника; дачники оглядывались, показывали на меня пальцами и вообще вели себя так возбужденно, словно человека с саблей в руке видели в последний раз неведомо когда.
Кот, который удерживает меня в этой жизни
Я просыпаюсь в черную минуту, и черные мысли бродят у меня в голове. Я слышу звон колоколов на башне костела, слышу доносящиеся сверху восклицания матери, здоровающейся с собаками, — а потом сквозь глухую степную тишину возникает далекий стук колес поезда, идущего из Глембец. Пять утра, потом шесть, потом семь. В редеющем полумраке проступает моя насквозь случайная библиотека, виц которой повергает меня в депрессию.
Время от времени я привожу из Кракова в Вислу какие-то квазиненужные книги, которые в ближайшем будущем определенно читать не буду, но когда-нибудь, возможно, прочту, хотя скорее всего нет. Именно таким образом возникает абсолютно невразумительное, безумное и криминогенное книжное собрание. Юрген Торвальд «Век криминалистики», Тильман Шпенглер «Мозг Ленина», Иммануил Кант «Религия в пределах только разума», Сергей Довлатов «Свобода — мой кумир», ксендз Томаш Венцлавский «Где есть Бог?», Йозеф Шкворецкий «Львенок», Макс Хайндель «Мировоззрение розенкрейцеров», Хаймито фон Додерер «Убийство, которое совершает каждый» (разумеется, первое издание 1963 года), Сюзан Форвард «Вредные родители», Вольфрам Эберхардт «Китайские символы», Эрнст Геллнер «Постмодернизм, разум и религия» (а это еще откуда взялось?), Рене Ровен «Словарь убийц», Андрей Тарковский «Запечатленное время»… Уже достаточно, хотя это всего лишь начало первой полки. Дальше — хуже. Дальше идет запрещенная эротическая литература, перемешанная со старыми евангелическими календарями. Здесь холодно, здесь чертовски холодно, настолько холодно, что книжные корешки кажутся мне покрытыми инеем. Случайный набор книг имеет ту положительную сторону, что его можно и даже нужно избегать. Если человек обречен на книги, из которых каждая в принципе прекрасно годится для чтения и в то же время ни одну в принципе читать невозможно, — тогда он принимается за классику. Именно так перечитал я где-то тридцать лет спустя, впервые худо-бедно понимая смысл, «Мертвые души» Гоголя. А сейчас я читаю — и тоже, сдается мне, с большим, чем когда-то, пониманием — «Пана Тадеуша».
Инеем покрыта и груда тетрадок в линеечку в элегантных обложках. Ничего не могу поделать — у меня большая слабость к тетрадкам в линеечку в элегантных обложках. У меня вообще слабость к писчебумажным товарам, к канцелярским отделам в магазинах и к бумажным складам. Тетрадки в линеечку (без полей) и в элегантных обложках я покупаю в иллюзорной надежде их исписать. Однако еще никогда, ни разу не удалось мне исписать тетрадь, как Господь велел, от корки до корки, хотя некоторые из этих промерзших до основания блокнотов все же частично заполнены. Несколько строчек или страниц беспорядочных заметок и шелест линованных листов, напрасно ждущих продолжения. Когда черные мысли начинают бродить в голове, когда бледные когти Мировой Пустоты впиваются в меня, я тянусь за новой тетрадкой и начинаю писать, не важно о чем, просто терапевтически высвобождая психофизический навык письма. Как сказал Гроховяк, со стихов которого все и началось: «Перо в руках — оно излечит раны. / Смерть станет далека, как было в детстве». [15] Перевод Н. Астафьевой.
Читать дальше