Она посмотрела направо, потом налево, как бы примериваясь. Не стало слышно орудийных залпов и разрывов снарядов. В воздухе еще пахло последним теплом осени и соком папоротников. У ее ног стояли две маленькие сумки коричневой кожи, тайны которых хранили медные замочки. Одета она была просто и неброско, без всяких украшений. Девушка нагнулась, подняла свои сумочки и тихо исчезла. Вечер незаметно похитил тонкий силуэт, окружив его голубой и розовой туманной дымкой.
В ее имени, которое узнали позже, дремал цветок, Лизия, и это имя шло ей, как бальное платье. Ей не исполнилось еще двадцати двух лет, она приехала с севера, где была проездом. Фамилия ее была Верарен.
Путь девушки, за которым мы не уследили, привел ее к галантерее Огюстины Маршопра. Огюстина, по ее просьбе, указала ей мэрию и дом мэра. Девушка обратилась к ней «совершенно сахарным голоском», как говорили потом наши сушеные смоквы. А матушка Маршопра, у которой язык длиннее, чем у быка, закрыла дверь, опустила железный ставень и побежала рассказать про это своей старой подруге Мелани Боннипо. Эта ханжа в чепце все время сидела у низкого окошка, наблюдая за улицей, между водянистыми завитками своих комнатных растений и толстым котом, похожим на важного монаха. Обе старухи стали строить предположения, исходя из содержания грошовых романов, которыми они зачитывались в зимние вечера, пересказывая друг другу отдельные эпизоды, в их изложении еще более напыщенные и глупые. Это продолжалось целых полчаса, пока не появилась Луизетта, служанка мэра, глупая, как гусыня.
— Ну, так кто это? — спросила ее матушка Маршопра.
— Кто «кто это»?
— Вот дура-то! Девушка с двумя сумками!
— Она с севера.
— С севера, с какого еще севера? — снова спросила галантерейщица.
— А я почем знаю, с какого, их что, тридцать шесть?
— А чего она хочет?
— Места хочет.
— Какого места?
— Места Фракасса.
— Она что, учительница?
— Говорит, что да.
— А мэр что говорит?
— Он улыбается!
— Не удивительно!
— Он еще сказал: вы меня спасаете!
— «Вы меня спасаете?»
— Ну, я ж вам говорю.
— Еще один с задней мыслью!
— С какой мыслью?
— Вот тупая! С мыслью в штанах, чтоб тебе понятней было, ты-то своего хозяина знаешь, он ведь мужик!
— Да разве мысли в штанах бывают…
— Господи, вот дура-то! А своего ублюдка ты откуда заполучила, сквозняком надуло, что ли?
Обиженная Луизетта повернулась спиной и ушла. Старухи остались вполне довольны. Было чем скоротать вечерок, поговорить о севере, о мужчинах, об их пороках и о юном создании, похожем на кого угодно, но только не на учительницу, и, главное, слишком красивой для учительницы — такой красавице и работать не надо. Назавтра мы знали все, или почти все.
Лизия Верарен провела ночь в самом большом номере единственной в нашем городе гостиницы за счет мэрии. Мэр, вырядившись, как жених, зашел за ней утром, чтобы всем ее представить и отвести в школу. Надо было видеть стокилограммового мэра, как он расшаркивался и подпрыгивал, с риском для швов своих крапчатых брюк, перед барышней, смотревшей куда-то за линию горизонта, как бы желая туда переместиться и затеряться. А она в это время отвечала на наши рукопожатия легким движением своего тонкого запястья.
Она вошла в школу и оглядела класс, как военный плацдарм. Крестьянские дети принесли туда свой запах. На полу еще осталось немного пепла от сожженного знамени. Несколько опрокинутых стульев наводили на мысли о вчерашней пьянке. Кое-кто наблюдал за сценой снаружи, не прячась, прильнув носом к стеклу. На доске оставалось начало стихотворения:
Конечно, их холод кусал
Прямо в сердце под небом открытым,
И смерть уже…
Вот так обрывались слова, написанные рукой того, кого мы звали Протестантом. Почерк напоминал нам его глаза и гимнастические упражнения, которые он обычно делал, тогда как сам он в это время (но где?!) уже валялся на матрасе, полном блох, или трясся под холодным душем под сиреневыми всполохами электрических разрядов.
Открыв дверь и указав на знамя, мэр сказал несколько слов, а потом засунул пальцы, похожие на сосиски, в кармашки своего шелкового жилета и погрузился в многозначительное молчание, бросая на нас мрачные взгляды, как будто хотел сказать: «А вы-то что здесь делаете и чего хотите? Чем на нас пялиться, пошли бы вон отсюда!» Но никто не уходил, все упивались зрелищем, как бокалом редкого вина.
Молодая женщина прошлась маленькими шажками по классу и подошла к партам, на которых еще громоздились тетрадки и ручки. Она склонилась, прочла страницу и улыбнулась. Между воротничком блузки и полоской обнаженной кожи ее волосы, пенившиеся над шеей, казались золотой дымкой. Она задержалась возле останков знамени, подняла два упавших стула, небрежно поправила засохшие цветы в вазе, без малейших угрызений совести стерла с доски неоконченные стихи и посмотрела на мэра, пригвоздив его к месту своей юной улыбкой. А менее чем в пятнадцати лье от нас, сбившись в клубок, люди резали друг другу глотки и каждый день умирали тысячами на разоренной земле, вдали от женских улыбок, там, где даже мысль о женщине стала химерой, пьяным бредом, слишком прекрасным оскорблением.
Читать дальше