Как в минувшие лета, за упряжкой и на этот раз брел тощий, усталый олень, длинной веревкой привязанный к фургону. В приморских деревнях лилипут неизменно демонстрировал этого оленя как царя среди животных своей родины, которая, по его рассказам, находилась где-то у подножий Кавказа; под звуки трескучего марша он заставлял оленя плясать на задних ногах, а после этакого кунштюка часто притягивал к себе его тяжелую голову, что-то шептал ему в ухо на странном мягком языке и год за годом продавал сброшенные рога тому из деревенских, кто больше даст, — какому -нибудь собирателю трофеев, для которого эти рога обращались в символ и опору неутолимой охотничьей страсти. Ведь в полных шипов и колючек непроходимых лесах здешнего прибрежья оленей не водилось.
На площади, перед лавкой Молвы, толпились у повозки киномеханика старики и бездельники, да кой-какие пепельные личины из береговой процессии, да чумазые, боязливые дети. Батт, сын Молвы, нюхал дымящиеся бока лошадей, ладонью утирал взмыленные морды. Почему ж так рано, говорили-вопрошали в толпе, пока лилипут распрягал буланых, почему не в обычное время? А попона-то, а роспись на фургоне, а латунные бляшки упряжи — все другое, все новое? И до чего красивое.
Кипарис отвел коней к выложенному камнем водопою, из которого порскнули лысухи, кинул оленю каштанов да горсть сухих розовых бутонов и, занимаясь всем этим, как всегда, с увлечением и легкостью молол языком, в манере, совершенно несвойственной железному городу: такому, как он, Кипарис, время года не указ, зачем ему ждать с приездом до лета? Наоборот, лето ждет его. Где появляется Кипарис, всегда август. И он засмеялся. Эту упряжь он получил на ярмарке в Византии в обмен на три сеанса — замечательная штука. Там же некий театральный живописец украсил ему фургон сценой смерти греческого охотника Актеона, дурака, по-дурацки погибшего от клыков своих собственных легавых. Темно -красные брызги, вот здесь, поверх складок брезента, насыщенные, яркие, — это все кровь охотника. И он опять засмеялся.
Таким или примерно таким лилипута знали большинство обитателей Томов. Он всегда норовил рассказать какую-нибудь историю, о чем бы ни шла речь — о том ли, откуда и куда он направляется, или о тонком устройстве черного, с матовым блеском проектора, лежавшего в задрапированном тюлем футляре той самой машины, в которую Кипарис вкладывал целые судьбы, а затем, под стрекот механизма, наделял движением, жизнью. Из года в год на Тереевой стене возникал под руками лилипута мир, казавшийся людям железного города столь далеким от их собственного, столь недосягаемым и волшебным, что и после того, как Кипарис опять исчезал в просторах времени, они еще долгими неделями только и знай на все лады обсуждали истории вновь погасшего на год экрана, поворачивая их то так, то этак.
Кипарис любил свою публику. Когда проектор после бесконечных приготовлений увеличивал до огромных размеров лицо какого -нибудь героя и стена бойни превращалась в окно, распахнутое в джунгли и пустыни, лилипут, укрытый в темноте, разглядывал озаренные голубым отсветом лица зрителей. В их мимике он словно бы узнавал порою всю мощь и несбыточность своих собственных мечтаний. Этот Кипарис, который, даже выпрямившись во весь рост, видел только лица согбенных, увечных и поставленных на колени и для которого дворовый пес был что твой теленок, мечтал здесь, во мраке, о стройности, о внушительности и величии. Ему хотелось возвыситься. И Кипарис, исколесивший со своей упряжкой такое множество городов и через верховые болота и глухие безлюдья забиравшийся в такие дальние края, что томскому рудоплаву и вообразить невозможно, — Кипарис мечтал тогда о земных глубинах и заоблачных высях, о прочном месте под прочными небесами. Иногда во время сеанса он засыпал с этими мечтами и грезил о деревьях — кедрах, тополях, кипарисах, грезил о том, что его твердая, изрезанная трещинами кожа покрывается мхом. И вот уже лопаются ногти, и кривые его ноги пускают корни, которые вмиг набирают силу и упругость и все глубже, глубже привязывают его к месту. Надежным щитом откладываются вокруг сердца кольца лет. Он растет.
И когда затем, разбуженный звяканьем пустой бобины или хлопком оборванной пленки, Кипарис вскакивал, он еще чувствовал во всем теле легкое поскрипывание древесины, последний, легкий трепет дерева, в кроне которого запутался и угомонился ветерок. В эти сумбурные мгновенья, когда он, просыпаясь, еще чувствовал в ногах утеху и прохладу земли, а руками уже хватался за бобины, барашковые гайки и лампы, — в эти мгновенья Кипарис, этот лилипут, был счастлив.
Читать дальше