На жаргоне правительственных газет и в полицейских бумагах такого рода путешественники именовались государственными беглецами; сами же они не называли себя никак, слишком уж многообразны и различны были причины их расставанья с Римом. Многие из них пропадали в захолустье, в глухомани бескрайних ландшафтов и бескрайних прибрежий августианской Империи; они спали под открытым небом или, как Эхо, обитали в развалинах и пещерах, полагая, что тем самым навеки распрощались с мраморными палатами своих предков; они закладывали на узких раскорчеванных полосках картофельные гряды и чахлые садики или продавали на лестницах и перронах игрушки и стеклянные украшения; были и такие, что целыми днями попрошайничали на причалах портовых городов, уходили, спасаясь от властей и полицейских дозоров, все дальше и дальше и в конце концов исчезали в глухих дебрях, умирали от истощения или от дубинок первобытных племен, которые некогда были побеждены армиями Императора, но так и не покорились.
Как падение всякого именитого человека, падение Назона хотя и не возмутило римское общество, однако же всколыхнуло его; следы этого падения, словно круговые волны на поверхности стоячего водоема, долго еще бежали над теми безднами, в которых исчез ссыльный: из окон дома на Пьяцца-дель-Моро еще летели черные хлопья сгоревших рукописей, а Назоновы враги и завистники уже начали извлекать выгоду из его беды и искали публичного одобрения своей давней тайной ненависти. Затем, на втором круге, библиотеки очистили свои фонды, академии — свои ученые воззрения, книготорговцы — свои витрины…
По законам физики волны сочувствия Назонову падению становились тем ниже, чем дальше расходились крути от неопровержимого факта его ссылки; в конце концов они все-таки достигли берега, захлестнули периферию общества, недовольных, запрещенную оппозицию и всех, кто не вынужденно, а добровольно хотели покинуть или давным-давно покинули резиденцию Августа. С этой-то периферии волны, разбившись, покатились назад в средоточие власти: однажды утром стены Дворца юстиции были размалеваны ругательствами, а на Форуме в костре из флагштоков и штандартов горело чучело, на шее у которого висело изображение носорога — знак императорской власти.
Хотя ссыльный никогда не поддерживал контактов ни с умеренной оппозицией, ни с государственными беглецами, ни с радикальными группами подпольщиков, совершавшими налеты из лабиринта катакомб, иные из его стихов нет-нет да и появлялись в листовках Сопротивления, когда оно по необходимости обращалось к утопии:
Первым век золотой народился, не знавший возмездий,
Сам соблюдавший всегда, без законов, и правду и верность…
Не было шлемов, мечей; упражнений военных не зная,
Сладкий вкушали покой безопасно живущие люди.
Взлет, популярность и богатство Назона постоянно вызывали недоверие в кругах оппозиции — на задушенном тучами слезоточивого газа митинге в Турине даже издевательски скандировали: Приспособленец! — но книги его хранились в кожаных мешках и парусиновых саквояжах государственных беглецов не менее бережно, чем, бывало, в стеклянных горках у аристократов.
Только когда поэт пропал на Черном море, едва ли не все оппозиционные группировки стали использовать его в своих интересах и так часто упоминали и цитировали в листовках и на плакатах, что власти задним числом поневоле сочли его выдворение из Рима неизбежным: человеку, чья судьба смогла разжечь костер на Форуме и перепачкать мрамор Дворца юстиции, еще крупно повезло, что он очутился на черноморских скалах. В одном из боевых воззваний, пахнущем спиртом от гектографа и конфискованном еще до раздачи, ссыльного прославляли ни много ни мало как героя восстания против всевластья Императора, как певца свободы и демократии и прочая…
При всем одобрении и восторгах, какими дарила поэта его новая, гонимая публика, за его помилование или перевод в менее суровые края ни в катакомбах, ни в иных прибежищах врагов государства бороться не могли и не хотели: ведь, если вдуматься, от знаменитой и сломленной жертвы диктаторской жестокости Сопротивлению куда больше пользы, чем от оправданного и спокойного, а тем паче счастливого человека; да и мрачные серые тона скалистого томского побережья опальному певцу свободы куда больше под стать, нежели роскошь виллы на благоприличной Пьяцца-дель-Моро и садовые фонтаны в тени вековых дерев. Катакомбы требовали от поэта, чтобы он присутствовал в своих произведениях, а не в салонах, был мифом среди мифов, и только.
Читать дальше