Присутствие Назона и его чтения стали тогда венцом торжеств по случаю столетия Сан-Лоренцо, предполагалось также, что это украсит хронику учебного заведения. Стенные росписи зала и огромные, высотою с дом, иконы исчезли под множеством транспарантов и великолепием цветочных гирлянд и венков; когда Назон начал говорить, над собраньем воспитанников и преподавателей висел тяжелый аромат сирени. Однако и средь сполохов магниевой вспышки школьного фотографа, под гнетом свинцовой ректорской благоговейности воспитанники узнавали в читаемых пассажах всего лишь стихи и фразы, которыми их терзали на уроках:
На соломе римлянин
Сном забылся глубоким,
А когда проснулся, когда
Поднял взгляд от мякины к звездам,
Багровое плыло светило
Над шаром земным,
Пурпуром крови мерцали
Шрамы луны. [2]
Оцепенев от почтительного трепета, Котта сравнивал тогда черты Назона с грубым растром газетных фотографий, которые школьный педель за несколько дней до праздника прикрепил в Сан-Лоренцо к доске для объявлений; он вообще едва узнал в аудитории и поэта, и его устрашающих размеров нос, и беспокойные глаза, взгляд, который в начале и в конце выступления скользнул над головами собравшихся, вдоль гирлянд в бесконечность и вновь возвратился на страницы открытой книги. Воспитанник Котта сидел в первом ряду, и даже оттуда поэт Публий Овидий Назон казался ему столь недосягаемым и отрешенным, что он не смел задержать на нем взгляд более чем на миг — а то ведь вдруг случайно встретишь взор этих зеленых, точно мох, глаз и сквозь землю провалишься от стыда.
Долгие годы после торжественного собрания в Сан-Лоренцо Котта еще хранил в памяти этот странно просветленный лик Назона как неизменный, словно бы нарочно изъятый из времени образ поэта, хрупкое незамутненное воспоминание, которым он втайне мерил постепенный упадок и метаморфозы живого, стареющего Назона, потускнение его славы, а еще — глубину его падения: если человек мог из такого почета и недосягаемости рухнуть в пучину презрения, изгнанный на скалистые берега Черного моря, и даже изображение его исчезло из рамок с памятными фотографиями в Сан-Лоренцо и Академиях, заретушированное, превращенное в молочное или серебристо-серое туманное пятно, выходит, и в великолепнейших дворцах метрополии уже должны были обозначиться контуры развалин, которыми они обернутся с теченьем времени? и в кипени цветенья садов и парков — слепящий блеск грядущих пустынь, а в беззаботных либо восторженных минах театральной и цирковой публики — бледность смерти?
Когда Назон в самом деле пал, Котта различил водяной знак бренности даже на камнях. В поисках сходства между хрупким, будто стеклянным, образом из Сан-Лоренцо и рыдающим человеком, который в безоблачный мартовский вторник навсегда покинул свой дом на Пьяцца-дель-Моро, ему впервые открылась зыбкая, эфемерная архитектоника мира, хрупкость гор, рассыпающихся в песок, преходящность морей, тающих в вихрях испарений, мимолетность звездного костра…
Ее сохраняет ничто неизменным свой вид; сознание этого, еще в Сан-Лоренцо наполнившее его столь же безмерной, сколь и незрелой мировой скорбью, в конце концов сблизило Котту с тем кружком Назоновых друзей, которые восхищались поэтом даже в его паденье, а после исчезновения Овидия упорно и самозабвенно читали его запрещенные книги, пока сотни стихов и речевых фигур не запечатлелись неизгладимо в их памяти.
Киномеханик Кипарис покидал в этот вечер железный город так же, как некогда Назон Сан-Лоренцо и Рим: сквозь строй любопытных, побежденный судьбой и с характерной отсутствующей миной человека, знающего, что возврата ему нет.
Когда теснота улиц осталась позади, киномеханик привязал веревочный повод оленя к стойке фургона, кряхтя взобрался на облучок и над самыми гривами буланых принялся кнутом выписывать в воздухе спирали и вензеля, будто желая начертать лошадям и еще не разбежавшимся остаткам публики лабиринт своих грядущих дорог. Затем фургон рывком тронулся с места и покатил по усеянному выбоинами и камнями проселку, что связывал Томы с заброшенным городом Лимира.
В бесснежную пору, когда дорожная грязь застывала и рассыпалась пылью, по этому маршруту иной раз ездил ржавый рейсовый автобус, стекла которого давно были выбиты камнепадами да так и не вставлены; кто за трое-четверо суток добирался таким манером до опустошенной временем Лимиры, чтобы поискать в тамошних развалинах бронзовые фибулы, подвески и браслеты, тот, уже выходя из автобуса, здорово смахивал на пыльных и грязных шахтеров железного города, когда они, измученные, поднимались из штолен.
Читать дальше